Борьба, которую приходилось вести ей со всякого рода невзгодами, оставила свои следы: Любовь Тимофеевна стала с годами строже и суровее. Некоторые из сослуживцев считали Любовь Тимофеевну даже сухим человеком; она не любила жаловаться на свои беды, постоянная сдержанность делала ее напряженной. В прежние годы она бывала общительнее с людьми, живее и мягче. Ее продолговатое лицо, всегда сосредоточенное и строгое, приобретало черты застарелой, долгое время накапливаемой усталости: голубовато-серые глаза, такие же, как глаза Зои, смотрели напряженнее и суровее; губы неяркого большого рта сжимались плотнее, и начала обозначаться прямая складка, идущая от крыльев носа к углам рта; оттого, что Любовь Тимофеевна мало бывала на свежем воздухе, цвет ее лица потускнел. Однако в ее черных волосах, слегка вьющихся в тех местах, где отдельные прядки выбивались на лоб, не было еще ни одного седого волоса. Какою бы ни была утомленной Любовь Тимофеевна, при своем высоком росте она всегда держалась прямо, походка у нее сохранялась все такая же быстрая, деловая. Для таких взрослых детей, как Зоя и Шура, это была совсем еще молодая мать.
Как только Любовь Тимофеевна открыла дверь, Шура прижал пальцем строку в учебнике химии на том месте, где он остановился, и спросил:
— Мам, что ж ты в самом деле?
Этот грубоватый по тону упрек Шуры не вызвал у матери и тени досады, нет — в тоне было еще слишком много капризно-детского, милого; как только увидела она немного сдвинутую на сторону улыбку Шуры и его несуразно широкие для шестнадцати лет плечи, ее охватило чувство долгожданного домашнего покоя и полного освобождения от тревог хлопотливого дня.
— Зойка с ума сходила, — продолжал Шура. — Ты же обещала ей, что придешь рано.
— Заигралась в футбол, — сказала, устало улыбаясь, Любовь Тимофеевна.
— Ой, мамочка! — вдруг вскрикнул Шура и схватился руками за голову. — Не говори Зойке, она велела разогреть, а я забыл. — И Шура бросился зажигать керосинку.
Когда он подошел близко к Любови Тимофеевне и наклонился к стоявшей на табуретке керосинке, она ужаснулась, увидев, до чего выпачкана у Шуры рубашка.
— Как тебе самому не противно, почему ты не переоделся? — сказала она, шаркая ладонью по его мускулистой, широкой спине, стараясь сбросить на пол прилипшие и въевшиеся в ткань сырые мазки грязи.
— Оставь, пожалуйста, не трогай, я сам все сделаю, когда высохнет. — Шура вывернулся из-под руки матери. — Ты бы посмотрела, мам, какая игра была сегодня! Мировая! Первый раз вышли на площадку. Наша Зойка прямо подметки у всех на ходу срезала!
— Шура, следи за тем, что ты говоришь, — сказала Любовь Тимофеевна, поморщившись. — Ты — сын преподавательницы литературы, не заставляй меня краснеть за тебя.
— Нет, мам, в самом деле! Ты бы посмотрела, какие она сумасшедшие мячи брала. Сегодня я простил ей все грехи против меня, весь ее варварский деспотизм, который мне приходится терпеть с детства.
Любовь Тимофеевна, успевшая уже вымыть руки, нарезая хлеб, спросила:
— Ты серьезно считаешь, что Зоя к тебе несправедлива?
— Кто же в этом сомневается? Точно ты первый раз об этом слышишь. Смешно в самом деле считать человека, который носит пятидесятый номер костюма и выше сестры на целую голову, считать его младшим только на том основании, что он имел несчастье родиться на один год позже ее. Можно ли найти более яркий пример несправедливости?
Любови Тимофеевне после ее позднего обеда предстояла еще сосредоточенная работа по проверке тетрадей. Чувствуя, что у Шуры нарастает охота побалагурить, а времени мало и у него для приготовления уроков и у нее, — решила сразу же покончить со всеми хозяйственными заботами и освободиться.
— Шура, возьми карандаш и запиши, — сказала она. — Я оставляю деньги — пойдешь завтра в продовольственный магазин.
— Нет, мама, — перебил ее Шура, — ходить за картошками и окрошками — это дело девчонок. Я не отказываюсь от работы, пожалуйста! Но давайте мне настоящую мужскую работу, чтобы можно было размахнуться: мое призвание — отгребать снег, колоть дрова, носить воду, — пожалуйста! — в виде исключения, керосин — это тоже моя обязанность.
И, не останавливаясь, Шура продолжал говорить, взяв со стола чайник и наливая в него воду, которую он черпал кружкой из ведра:
— Сейчас поставлю кипятить чай и посмотрю, что там Лина делает; давно уже хочется порисовать живое человеческое лицо — надоел гипс!
— Ну, а как же химия?
— Ерунда! Осталось на каких-нибудь пять минут. Ты посмотри, мам, какой я рисунок сделал.
Любовь Тимофеевна взяла из рук Шуры тетрадь.
— Кроме химии, завтра у вас и физика?
— Ерунда! Мы с Димкой Кутыриным еще вчера все задачи решили, пока ехали в метро, возвращались из студии.
— Шура, сознайся, что при твоих способностях ты мог бы идти в числе отличников?!
— Что ты, мама! — сказал Шура с искренней убежденностью. — Пожалуйста, не мечтай об этом и не расстраивай себя понапрасну. Немецкий всегда будет для меня кирпичом преткновения. А кроме того, разве я могу когда-нибудь угнаться по литературе за нашей Зойкой и за Люськой Уткиной?