Чай оказался морковным, но очень горячим. В просторном кабинете стоял осиновый письменный стол, простой, как в сельской школе, на стене белел прямоугольный след от большой картины, торчал стальной крюк с обрывком веревки. Стопка толстых книг с истрепанными корешками была свалена в угол, в другом углу на крашеной табуретке стоял гипсовый бюст хмурого Бетховена с отбитым носом. Высокое окно было распахнуто настежь, на подоконнике латунными боками сиял ведерный самовар.
– Могу определить вас сестрой милосердия. Дадут паек… Будете жить во флигеле. – Доктор кивнул головой в сторону распахнутого окна. – Общежитие, не «Метрополь», разумеется, но, знаете ли, уж такие времена… Опять же, рядом с мужем. Вы сами откуда?
– Из Петербурга…
Голос ей самой показался чужим, название города странным, вымышленным. Она еще раз повторила слово про себя. «Какой Петербург? Что это такое – Петербург? Зачем я придумываю какие-то небылицы?»
Катя, обжигаясь, отхлебывала оранжевый кипяток. Подошла к окну. В парке галдели вороны. К главному входу подкатил грузовик, санитары начали выгружать раненых. Грязные и усталые, кое-как перевязанные окровавленными тряпками, раненые садились у стволов лип, вытягивали ноги. У некоторых вместо ног были короткие обрубки, этих, подхватив как кули, санитары тащили в подъезд.
По верхушкам деревьев ползли тени облаков, сверху гасло скучное небо. За парком торчала пожарная каланча, выглядывали купеческие дома, насупленные и приземистые, по самые окна заросшие лопухами. Виднелись низкорослые яблони за косыми заборами, пустые улочки в ухабах. К Яузе спускалась кривая тропинка, на мостках баба с голыми розовыми руками полоскала серые тряпки.
– Петербург… – прошептала Катя и поставила стакан на подоконник, закусив губу и сцепив пальцы, она делала вид, что смотрит в окно. Щекотная слеза сползла по щеке, повисла на подбородке. Катя зло стерла ее ладошкой. Не хватает только разреветься тут…
Несколько месяцев назад, в марте, правительство большевиков бежало из Петербурга в Москву. Переезд проходил тайно, Ленина и его соратников, под охраной латышских стрелков, ночью погрузили в литерный поезд. Состав формировали не на главном, Николаевском, вокзале, а на окраине Петрограда, на полустанке «Цветочная» под прикрытием товарных вагонов и чумазых цистерн. В два часа ночи паровоз с погашенными огнями отправился в путь.
Бегут! Бегут!
Большевики доживают последние деньки!
Немецкие войска уже заняли Петергоф, офицеры разглядывают в бинокли шпиль Петропавловской крепости. Завтра они будут маршировать по Невскому. Эсеры призывают расправиться с Лениным, расстрелять всех главарей. В газете «Новая жизнь» передовица:
«Перед нами компания авантюристов, которые ради собственных интересов, ради промедления еще на несколько недель агонии своего гибнущего самодержавия, готовы на самое постыдное предательство интересов родины и революции, интересов российского пролетариата, именем которого они бесчинствуют на вакантном троне Романовых».
Кто посмел такое написать? Кто?! Максим Горький.
В Питере – всеобщая забастовка. Служащие объявили бойкот Ленину – не работают почта и телеграф, конторы и магазины, закрыты банки, парализован транспорт. По Питеру рыскают банды вооруженных дезертиров, они грабят, убивают, насилуют; особо зверствуют матросы. На Морской шайка балтийцев потехи ради выкинула с пятого этажа восьмидесятилетнюю старуху. Патрули красногвардейцев отличаются от бандитов лишь красными повязками на рукаве и лучшей организацией – эти катаются на грузовиках, у них списки адресов ювелиров, антикваров, коллекционеров и прочей буржуйской сволочи. Награбленное стекается в Смольный, штаб пролетарской революции. Большевики занимаются привычным делом – экспроприацией.
Литерный поезд с погашенными огнями покинул Петербург в два часа ночи. Под утро на станции Малая Вишера состав заскрежетал тормозами и резко остановился. Ленин распахнул дверь купе, крикнул в коридор:
– Что там еще? Где Дядя Том?
«Дядя Том» – подпольная кличка Бонч-Бруевича, партийного завхоза и организатора тайного бегства большевистского штаба в Москву. Спать Ленин не ложился, его боязнь покушений переросла в паранойю. Эсеры призывали к его физическому уничтожению – во вторник в Смольный пытался пробраться некто с ножом, на той недели схватили бомбиста, ряженного под крестьянина. Железнодорожники грозили заминировать рельсы. Всю ночь Ленин просидел на краю жесткой дубовой лавки, слушая, как внизу стучат колеса, а наверху мирно посапывает Надежда. Он пытался работать, дул чай, ходил в соседнее купе ругаться с Зиновьевым. В душном коридоре дежурили латышские стрелки – два молодца гренадерского сложения с английскими карабинами. Ленин попросил махорки, с одним, Гуннаром, пошел курить в тамбур, но там поперхнулся и закашлялся до слез. Поговорить тоже не удалось, белоглазый латыш ни черта не понимал по-русски.
Зиновьев тоже трусил, но его страх был рационален: он не хотел покидать Питер, боясь потерять личное влияние как председатель Петросовета.