Перед ним, в полумраке, закоченели взъерошенные головы людей, имена которых были менее звучны, чем имя Шеринга. Он должен был вместе с ними терпеливо ждать, что скажет Карев, должен был так же, как они, прислушиваться к шорохам за дверью.
Но, против воли его, в мутном, странно звенящем мраке, среди взъерошенных голов, потухающей полоской мерцали ровные зубы, и, едва Родион останавливал на них свой взгляд, мгновенно дополнялись они запорошенным растаявшими снежинками лицом. Родион жмурился, гримаса обезображивала его, он переводил глаза в другое место, и опять мерцал перед ним белый ряд зубов, и он почти слышал сильный голос:
«Бестолковый человек!.. Как здоровье Ленки?..»
Тогда до ясности, с какою возникают предметы в полдневный час, он видел голое, посеребренное струйками мыльной воды тельце Ленки, стоящей в корыте, и ее картавый лепет отчетливо раздавался в тишине:
«Папочка, папуля! Что ли ты у меня искал пупочек? Вот же он!»
Родион вновь видел, как Ленка подтягивала кверху кожу на круглом, скользком от мыла животишке, стараясь разглядеть получше свой пупок, и опять пугающе-близкий и чужой в то же время голос обрезал Ленкину болтовню:
«Что за конспирация?!»
И снова мерцали тут и там ровные полоски зубов, дополняясь холодною, слепящею свежестью лица.
Родион, как от стужи, потер руки, соскочил с подоконника и, громыхая сапогами, зашагал.
Взъерошенные головы дружно шикнули на него:
— Тш! Тише, кто там?!
— Родион, тише ты!
Родион замер, вспомнив, что надо думать о Шеринге, об опасности, угрожающей Шерингу, надо ждать решения судьбы товарища Шеринга.
В это время открылась дверь, и профессор Карев, высунувшись из комнаты Шеринга, попросил:
— Коллега доктор! Надо приготовить горячие бутылки.
Точно дождавшись какого-то важного результата, люди колонкой двинулись следом за доктором Званцевым.
— Значит, надо не лед, а бутылки, горячие бутылки, а ты клал лед, это что же? Нарочно, что ли, лед, а? Ты понимаешь, что делаешь, ты кладешь лед, когда…
— По-пе-ре-мен-но! — неожиданно закричал доктор Званцев так, что все остановились. — Понимаете? Попеременно! Холодные и горячие ножные ванны попеременно, чтобы отвлечь кровь к ногам! Понимаете?..
Колонка притихла, рассыпалась на две горстки, одна из них потрусила на кухню, люди затормошили кухарку, надо было затапливать плиту, чтобы согреть воду; доктор Званцев схватил примус, начал прочищать закопченной иголкой горелку.
Был момент, когда Родиону почудилось, что с Шерингом ничего не произошло. Просто собрался очередной пленум, сильно поспорили, и вот, в перерыв, забегали по комнатам знакомые озабоченные люди — прямой, как солдат, Званцев из губздрава, коротышка-секретарь, — не примечая Родиона (Родион — свой), и вот сейчас выйдет Шеринг, кивнет ему, скажет:
— Здорòво! Ты здесь? Как дела? А у нас, видишь, на ночь глядя, — горячка…
Но, войдя с другою горсткой людей в смежную с кухней комнату, Родион почувствовал холодок непривычной растерянности.
Рябой коротыга-секретарь, подергивая носом с красной продавиной от очков, держал около уха телефонную трубку, и все смотрели на него, чего-то напряженно ожидая.
Словно умышленно тихо, он говорил в трубку:
— Выпускающий?.. Ну?.. В стереотипную?.. Неопределенно… Ждем, что скажет Карев. Во всяком случае… одна минута…
Он прикрыл ладонью трубку и сощурился на товарищей. Ему ничего не сказали, он сильно задергал носом и опустил руку:
— Во всяком случае, в газету больше ничего не успеем. Спускайте на машину… Да… Подождите…
Он быстро, как близорукие, выпятил лицо, снова прижмурился, ему ответило безмолвие, и вдруг он еще тише выговорил:
— Оставьте двоих на ручном… Да, наборщиков…
Не договорив, он резким рывком повесил на аппарат трубку и как-то косолапо обернулся: сначала стал лицом к стене, потом медленно отошел от нее, сделав полный оборот.
Тогда Родиону захотелось спрятать глаза, и, не взглянув ни на кого, он вышел…
Матвей Васильич застегивал свой сюртук, один лацкан приходился выше другого, Карев тянул его книзу и во второй раз внушительно досказывал порядок леченья. Опять, как в начале осмотра, он улыбнулся, что должно было означать, что для него Шеринг — обыкновенный больной, что он — Карев — знает, как надо говорить с больными, и что тут ничего нельзя поделать.
— Поправляйтесь, — сказал он, дотрагиваясь до руки Шеринга и пожимая ее на одеяле. И в том, как он пожал руку, предупреждая лишнее движение больного, было что-то сурово-нежное и подчиняющее, — так что Шеринг затеплился ответной улыбкой и вдруг, поднявшись на локоть, спросил беспокойно:
— Вы уходите?
Он тут же опустился на подушку, повел ладонью по лицу, точно стирая с него нечаянное, неподобающее выражение, и проговорил по-деловому:
— Я хотел спросить: у вас есть дети?..
— Есть, — ответил Матвей Васильич, — а у вас?
Словно обдумывая, куда может привести зачем-то начатый разговор, привычно стягивая лоб в морщины, Шеринг сказал:
— У меня сын. Ему восемнадцать лет… И его никогда нет дома, — вдруг зло добавил он.
— Ого, уже — солдат! Но вам не следует разговаривать, не следует. До свидания, до завтра.