Фантастическое государство Великого инквизитора имеет, конечно, свое реальное содержание, развитое гениальной логикой Ивана до предела, до «идеала». Однако этот «идеал», эта чистая идея, призванная разрушить как идеал христианский, так и идеал гуманистический, сама разрушается изнутри, своим внутренним «непосильным» противоречием. Иван идет дальше Раскольникова в своем трагическом пессимизме. Он, в сущности, постулирует не только фатальную бессмыслицу мира, но и фатальную безрезультатность какого бы то ни было вмешательства в эту бессмыслицу, какой бы то ни было ее «организации», в том числе и «организации» насилием. Ведь человек, по природе своей, — бунтовщик.
Лишенный идеала, трагически разобщенный человеческий мир не подчинен никакому «высшему порядку», он весь складывается из беспорядочных движений по принципу: «один гад съест другую гадину», или, что то же самое: «если бога нет — все позволено».
Сознание Ивана, поражающее своей, казалось бы, неотразимой логикой, разлагает целостность мира, целостность «живой жизни», «отлетает» от нее, становится иллюзорным, фантастическим и — беспомощным. Но против такого разложения протестует не только живая целостность природы, но и собственная человеческая целостность Ивана, его совесть.
Нравственная истина, по Достоевскому, может открыться и осуществиться не в построениях абстрагирующей мысли, а лишь в человеческом общении, в поступке, и — это, может быть, главное, — в том «возмездии», которое влечет за собой поступок. Но это «возмездие» не есть внешняя — уголовная — кара (тюрьма, каторга, смертная казнь и т. п.). Человеческое общение, истинные и моральные отношения между людьми не могут строиться на глубоко эгоистическом страхе уголовного наказания. Истинное «возмездие» — результат поступка, положительный или отрицательный, — проявляется в действии совести, то есть непосредственно, изначала свойственном всякому человеку ощущении глубочайшей общности с любым другим человеческим существом. И совершается такое «возмездие» в глубинах души человеческой. Но лишь в таком, часто испепеляющем, но и возрождающем действии совести проявляет себя нравственная истина. «Настоящая кара, — говорит старец Зосима, и это, конечно, мысль самого Достоевского, — единственная действительная, единственная устрашающая и умиротворяющая» заключается «в сознании собственной совести». Имеет смысл, в конечном счете, только такое наказание, такая «кара», которая пробуждает совесть, а потому — «переворачивает», перерождает человека.
Сюжетно Иван «заключен» между двумя своими решающими поступками. Первый — отъезд из Скотопригоньевска в Москву накануне убийства Федора Павловича. Второй — показание на суде в пользу брата — о Смердякове-убийце и своем соучастии в убийстве.
Иван покидает дом отца, когда последнее столкновение между Федором Павловичем и Дмитрием почти неизбежно и уже можно не сомневаться в его роковом исходе.
И в этот момент, накануне отъезда Ивана, в действие романа с неким своим, «пока не очень ясным», словом включается еще один персонаж, начинает звучать, сначала приглушенно, как бы под сурдинку, где-то в отдалении, еще один мотив. «Валаамова ослица заговорила», — насмешливо определяет Федор Павлович Карамазов первое слово, сказанное в романе лакеем Смердяковым. В мертвящих и неотразимых логических выкладках «валаамовой ослицы», несмотря на всю их кажущуюся бездарность и нелепость, — предельное выражение и обоснование морального релятивизма, нравственной «вседозволенности». «Слово» Смердякова — до безобразия косноязычное (ведь «валаамова ослица» до этих пор все молчала, но она еще научится говорить и научит самого Ивана Карамазова!), но уже предельно казуистическое, изощренное — есть обоснование предательства, элементарная «арифметика» измены убеждениям и вере.
«Вонючий лакей» (словечко Ивана Федоровича), как оказывается потом, очень внимательно слушал рассуждения своего господина и, вероятно, брата на тему: «все позволено».
Здесь нелишне вспомнить мысль Достоевского о законах распространения идей, когда «в общем настроении жизни иная идея, иная забота или тоска, доступные лишь высокообразованному и развитому уму, может вдруг передаться почти малограмотному существу, грубому и ни о чем никогда не заботившемуся, и вдруг заразит его душу своим влиянием».
И недаром «колоссальная» идея Ивана заражает ум и душу «сына Смердящей». Многое — а пожалуй, и все — оказывалось позволенным Федору Павловичу, братцам Дмитрию и Ивану. Откровения «смелого человека» и глубокого философа Ивана Карамазова, наверное, лишь давали форму собственным, разумеется, весьма смутным и примитивным потугам мысли ожесточенного и всех ненавидящего «забитого человека».
Но «слово» Смердякова, его «идея», «забота» и «тоска» — не повторение «слова», «заботы» и «тоски» Ивана: ведь Иван все же «чтил сердцем» «иной подвиг человеческий», ведь он бунтовал потому, что не мог принять гармонии, в фундаменте которой «слезинка» ребенка. Смердяков же бунтует во имя трех тысяч, спрятанных у Федора Павловича.