А следующей весной, когда настал черед годовым поминкам, Чутуре было прямо невдомек, зачем это Карабуш ходит по деревне и расспрашивает, у кого бы купить хорошего вина. И хотя он денег не жалел и купил все самое лучшее, на поминки тоже собралось мало народу. Люди приходили прямо с поля, приходили усталые, запыленные, в пропотевших на плечах рубашках. Стоило больших трудов усадить их за стол — они стеснялись своей рабочей неприглядности, они спешили куда-то и думали о своих нормах.
Выпили по стаканчику вина, поговорили о засухах и хороших урожаях, о кражах зерна в соседних колхозах и в их собственном. Онаке Карабуш, стараясь скрасить поминки, чокался по нескольку раз с каждым, участвовал во всех разговорах: осуждал кражу, если осуждали ее гости, и частично допускал ее, если к тому шел разговор. Потом, проводив гостей до ворот и еще постояв там для приличия немного, он вернулся в дом и вздохнул свободно, словно целую гору свалил со своих плеч.
— Слава богу, что довелось помянуть еще раз, а там, кто знает, сколько самому осталось ходить по травке зеленой…
Нуца, взяв себе в помощницы двух соседок, убирала со стола и мыла посуду. Сказанное Онакием было косвенно обращено к ним, и теперь он вопросительно посматривал на них. Все они были женщинами, а на празднествах бабий глаз мечется, как уж на жаровне, он все видит, все подмечает, и ему очень хотелось узнать, насколько удались Тинкуцыны поминки. К великому удивлению Онакия, ни Нуца, ни ее помощницы не ответили — они вообще никак не откликнулись, словно никто ничего не говорил и вообще никого, кроме них самих, в доме не было.
«Ну до чего он капризен и избалован, этот бабий род! — подумал про себя старый Онаке. — Добро, хоть изредка навещает их старуха с косой, иначе бы никакой жизни…»
Изобразив на своем лице нечто близкое к тому, о чем он подумал, Онаке долго и испытующе разглядывал убирающих в доме женщин, но их, казалось, уже не было — все они вернулись к своим семьям, к своим заботам, и только три пары проворных рук на время задержались в доме Карабуша, чтобы помочь прибрать после поминок.
Хотя украдкой они вздыхали, все трое. Вздыхали глубоко, призадумавшись о чем-то сложном и трудном. Вероятно, они перебирали в памяти годы войны, годы голода, свои тяжелые судьбы и ту великую несправедливость, вследствие которой почти всех их хоронили мужья, пережив на много лет. Красивые в семнадцать-восемнадцать, с вечным хвостом карапузов в тридцать, надорванные тяжелым трудом, отупевшие от побоев мужа в сорок, высохшие, поседевшие в пятьдесят лет, они даже не умирали в полном смысле этого слова, а гасли свечками на ветру или, как они сами о себе говорили, отходили.
Жаловаться они не жаловались — это было слишком старое горе, чтобы еще убиваться над ним. Так исстари повелось, такие же судьбы достались их матерям, и бабушкам, и прабабушкам. Тут уже не было против кого идти, они мирились и, только провожая в последний путь очередную свою сестру или собираясь на ее поминки, чувствовали какую-то тяжелую, несправедливую обиду, какая-то непокорность будоражила их. Но длилось все это недолго. Кончались похороны или поминки, они расходились по домам, к своим деткам, и опять все шло, как и прежде, и они принимали все как есть, — на время, конечно. Пока снова не начнет сельский колокол оплакивать кого-нибудь из них и они не соберутся отведать теплого калача на поминках.
Теперь вот настал черед Тинкуцы. Не дожив и до пятидесяти, она покинула этот мир, и был так жесток, так неоправдан ранний уход, что при всей своей смиренности, при всей стыдливости Тинкуца, казалось, воспротивилась, принявшись упрашивать односельчан, чтобы, если можно, запомнили ее понадежнее, не дали бы так сразу и навсегда уйти. Напрасными, однако, были ее просьбы — уже много лет подряд Чутура только и делала, что хоронила. И было среди захороненных ею столько молодых и красивых, недоживших, недолюбивших, которых она поклялась помнить. Она клялась, потому что жалко было, а затем забывала их, потому что откуда взять ей, истощенной голодом деревне, столько сил, столько крепкой, мужественной памяти? Чутура почти сразу после похорон стала забывать и Тинкуцу, а скромный домашний уют, созданный ее руками, начал блекнуть и сходить на нет.