— Сева, — негромко, во второй раз уже повторял Бокий. — Пожалуйста, будь очень осторожен. Блеск твой хорош дома, там будь незаметен. Характер у тебя отцовский — ты немедленно лезешь в любую драку. Запомни: это просьба Феликса Эдмундовича — ничего, кроме проверки данных Стопанского. Я не очень-то верю, что кто-то из наших дипломатов может работать на Антанту. Скорее всего, поляк имел в виду кого-то из шоферов, секретарей — словом, тех, кто просто-напросто служит в здании. Рекомендательные письма в Ревель тебе передадут на границе. Там же тебе дадут записную книжку. Отбросив первую цифру и отняв от последней «2», ты получишь номер телефона нашего резидента Романа.
— Ясно.
— Теперь вот что, — Бокий передал Всеволоду маленькую пачку папирос, — здесь, во второй прокладке, фото наших людей, которые бывали в Ревеле. Других не было. Пусть посмотрят наши друзья, кто из этих семи человек встречался с Воронцовым в «Золотой кроне» — это важно; соображений у наших товарищей много, а фактов, увы, нет...
— Это показать Роману?
— Да. Он знает, через кого все это перепроверить вполне надежно, он тебя сведет с друзьями...
— В случае, если завяжется интересная комбинация, ждать указаний от вас или вы положитесь на меня?
— Мы привыкли полагаться на тебя, но не лезь в петлю.
— Ни в коем случае... — улыбнулся Всеволод. — Я страдал горлом с детства...
К вагону Бокий провожать Всеволода не стал: не надо провожать Максима Максимовича Исаева члену коллегии ВЧК Бокию. Ведь Максим Максимович Исаев не с пустыми руками едет в Ревель, а как член кадетского подполья: стоит ли вместе показываться чекисту и контрреволюционеру? Никак этого делать не стоит — так считали оба они, потому и попрощались в маленькой комнате, где окна были плотно зашторены.
2
Сначала, как только Никандрова втолкнули в камеру с серыми, тщательно прокрашенными масляной краской стенами, низким потолком и маленьким оконцем, забранным частой решеткой, он начал буянить и молотить кулаками в дверь, обитую листовым светлым железом. В голове еще мелькнуло: «Как в гастрономии, где разделывают туши».
— Палачи! — истошно кричал Никандров. — Опричники! Собаки!
Хмель еще из него не вышел. Под утро, прощаясь с Лидой Боссэ и ее липким спутником, которым она явно тяготилась, они заехали на вокзал и там выпили еще по стакану водки, поэтому чувствования Никандрова сейчас были особенно обострены и ранимы. Его и в России тяготило бессилие в столкновении с обстоятельствами; он даже вывел философию, смысл которой заключался в том, что человек — всегда и везде — бессилен перед обстоятельствами, он их подданный и раб. А восстанет — так сомнут и уничтожат. Дома он эту философию выстроил, проживая в мансарде, — на свободе, впроголодь, — но издавая время от времени книжки своих эссе; забытый критикой, но окруженный внимательной заботой многих почитателей — и паспорт-то он получил от комиссара, который с большой уважительностью говорил о его работах, особенно в области исторических исследований.
В том, что на его крики никто не реагировал, в том, что он ждал совсем другого — звонков издателей, номера в «Савое», заинтересованных звонков ревельских и аккредитованных здесь европейских журналистов, — во всем этом было нечто такое жестокое и оскорбительное, что превратило Никандрова в животное: он упал на холодный каменный пол и начал кататься, рвать на себе одежду, а потом истерика сменилась обморочной усталостью, и он уснул, голодно вырвав желчью и водкой: ели мало, больше всю ночь пили...
Следователь политической части ревельской полиции Август Францевич Шварцвассер был человек мягкий и сговорчивый. От остальных коллег его отличала лишь одна черта — он был неутомимым выдумщиком и в глубине души мечтал сделаться писателем, автором остросюжетных романов, наподобие Конан-Дойля.