Марлин морщится и поднимает ладонь.
– Я здесь ничего не решаю, – выбрасывает она.
– Как это так? Вы же надзирательница!
– Вот именно, что я лишь надзираю! А с такими вопросами тебе только к коменданту.
– Марлин! – кричу я в отчаянии. – Вы издеваетесь, что ли?!
– Выходи быстро, я барак запираю. Приспичило – после построения иди к коменданту. Или к Вернеру, если хочешь, вот только сомневаюсь, что плеткой от него не получишь.
И я сомневаюсь.
К коменданту не пойду. И к Вернеру не пойду. Едем мы с Марлин, и если я где-нибудь сознание потеряю – это ляжет на ее совесть.
– Странная вы, – вдруг вырывается у меня. – Мне интересно, что вы своим детям отвечаете, когда они у вас разрешение на что-то спрашивают. Тоже отмахиваетесь и отцу посылаете, мол, он лучше знает?
Марлин от неожиданности давится.
Прокашливается, потирает шею и выдает:
– Если б они были еще… Муж запрещает рожать.
– Почему?
– Не знаю. Говорит, мол, не готов к такой ответственности… Он очень строгий у меня, попробуй слово не так скажи… Ну ладно, выходи давай. Что-то не о том мы с тобой начали.
– И что вас рядом с ним держит?
– Выходи, я сказала!
И я, внимательно глядя в наполненные чудовищной тоской глаза Марлин, покидаю барак.
Все-таки из последних сил строюсь. Встаю рядом с Тамарой – она помогает мне не рухнуть без сил, аккуратно придерживает с левой стороны за плечо. Марлин объявляет всем о рубке дров, о чесотке в мужском бараке…
Я стою. Стою, шатаюсь и пытаюсь дышать, с трудом заглатывая горячий воздух.
–
Поднимаю взгляд и пытаюсь сфокусировать на мутной фигуре коменданта. И снова его образ прекрасного руководителя, его мнимая вежливость и умение бросаться красивыми фразами…
Марлин мгновенно бледнеет и тихо отвечает:
–
–
–
Она кивает на меня.
Я холодею. Ну зачем, Марлин, зачем…
–
–
И теперь я не знаю, что и думать.
С одной стороны благодарна Марлин, что она осмелилась сама спросить разрешение у коменданта. С другой… Ее ведь никто не просил это делать!
Все расходятся, а я вздыхаю, опускаю глаза и подхожу к нему.
И только сейчас замечаю, какой же он… уставший, что ли. Выглядит так, будто не спит уже которую ночь. Глаза полузакрыты и мерцают нездоровым блеском, под ними – мешки, да и сами какие-то ввалившиеся, впалые. Только родинка посреди ярко-синего глаза нагоняет воспоминания о зверском обличии…
– И у тебя хватайт наглость приближайться ко мне? – выплевывает комендант и трет щетину.
– Товарищ комендант… Сейчас все дрова рубить уезжают, а я… А я не могу.
– Да что ты! Инвалид?
– Почти, – я внимательно смотрю ему в глаза. Морщусь – он брызгается каким-то тошнотворным древесным парфюмом. – Я на ногах еле стою. Всю ночь не спала – тело болело, а плечо так вообще… Вывихнуто, кажется…
– Очень сочувствую.
– Ну товарищ комендант!
– Если ты еще не заметийт – я здесь не быть доктор. Я не умейт лечить. После леса можешь заходийт к санитары.
– Какой лес?! Я руку разогнуть не могу! Я дотронуться до нее не могу, и все, между прочим… – хочу завершить фразу гордым «по вашей милости», но вовремя себя останавливаю.
Он рывком сдирает с себя перчатки, резко утирает сжатые губы и кричит:
– Русь, у меня нет на тебя времени! Разбирайся со свои проблемы как-нибудь сама! Мне некогда!
Я отхожу на шаг. Закрываю глаза и сжимаю запястье больной руки, чтобы боль погасила обиду. Но она не гасит обиду, а выпускает лишь невольные и предательские слезы… или мне это только кажется?..
– Дай мне свой рука, – вдруг говорит комендант и натягивает перчатки. – Больной рука.
Я от неожиданности распахиваю глаза и выдавливаю:
– Что?
– Рука мне свой дай.
Медлю буквально секунду. Его удивительной чистоты глаза изучают мое лицо не с былой брезгливостью, а неким, едва уловимым… снисхождением, наверное, так это следует называть. Он не настроен агрессивно, он не сжимает от ненависти губы и не выплевывает немецкую брань.
Но я все еще верю в искусство маски и верность немецкой натуре.