- Господи Исусе! - закричал Миша. - Или ты уже раздумал быть писателем? Поменьше рассуждай, это не твое дело, а побольше смотри и удивляйся!
Никогда еще Миша не говорил со мной так сердито. Я поверил ему. Очевидно, я давно хотел услышать от кого-нибудь эти слова. Назойливая тяжесть, навязанная самому себе, исчезла. Я вдруг почувствовал, как тонкий, не толще нитки, запах холодных кистей винограда "изабелла" проникает сквозь щели рассохшихся оконных рам на террасу и осторожно щекочет мои губы. Я засмеялся.
- Что такое? - испуганно спросил Миша.
- Ничего. Губы чешутся. Я три дня не брился.
- Первый раз слышу, чтобы от этого чесались губы,- пробормотал Миша, подозрительно глядя на меня.- Люся, ты слышала, что он такое говорит?
- Ой, Косточка! - закричала Люсьена (она дожаривала на мангале в саду барабульку). - Ты врешь совершенно ненатурально. Но фиг с тобой! Я тебя все равно люблю.
Пока я сидел у Синявских, я все время слышал то набегавший вплотную, то уходивший далеко запах "изабеллы". Он не давал мне покоя, пока я не спустился в маленький виноградник позади дома и не увидел в тени от виноградной листвы, слегка позолоченной солнцем, тяжелые сизые гроздья. Они свешивались с деревянных подпорок и были наполнены фиолетовым соком.
Я сорвал одну кисть и съел. Солнце жарко лилось с чистого неба, но я вдруг почувствовал, как в тепло все чаще вонзаются струи пронзительного холода. Как будто кто-то непрерывно подливал в кипящий раствор ледяную воду. В конце концов, она взяла верх, залила последние струи тепла, и вдруг внезапный, как удар, озноб обрушился на меня. Я, шатаясь, вернулся на террасу, лег на пол в том месте, где он был горячий от солнечных лучей, и блаженно застонал.
- Ну, так! Готово! - сказал с отчаянием Миша.- Малярия! Третий припадок. И опять от "изабеллы". Люся, надо навалить на него все, что у нас есть теплого.
- Не поможет, - пробормотал я. Мне уже казалось, что меня впаяли внутрь мощных, в два километра толщиной, арктических льдов, сейчас я превращусь в сосульку и никакого спасения для меня быть не может.
Так схватила меня желтая тропическая лихорадка. С тех пор припадки пошли каждый день.
Желтую лихорадку завезли в Батум индийские войска - сипаи - во время оккупации англичанами Закавказья.
Я болел ею долго, несколько лет, и избавился от нее только в лесах Средней России. Но со времен Батума один только вид лиловых ягод "изабеллы" или глоток терпкого вина из этого винограда вызывают у меня немедленный озноб.
Вот так же меня просто знобило от воспоминаний об искусственных и совершенно чуждых мыслях, какие я старался внушить себе, - о мыслях, осмеянных Мишей Синявским.
Последние месяцы жизни в Батуме прошли в том несколько туманном и нереальном состоянии, какое вызывает малярия. В начале приступа, когда озноб переходил в сухой жар, голова работала свежо и ясно, и у меня не было никаких сил справиться со своим воображением. Оно металось, как птица, залетевшая в комнату, пока не обессиливало и не падало с изломанными крыльями на пол. Тогда сразу наступали тишина и сумрак и возникал все один и тот же образ, вязкий, длинный, скучный и повторяющийся всю ночь до утра через каждые несколько минут. Я не мог его уловить. Это было скорее ощущение, чем образ. Оно тянулось, как нитка густого сиропа. К нему прилипали пальцы, и я боялся, чтобы этот густой сироп не попал в рот, в горло и не задушил бы меня насмерть.
Я начинал бредить, отбивался от мерзких сиропных сетей. Тогда среди ночи приходил из соседней комнаты Нирк, клал мне на голову мокрое полотенце и говорил, что мне не хватает калорий, чтобы справиться с болезнью.
Я стонал. В ответ мне стонало за окнами море, а Нирк набивал за столом папиросы и насвистывал песенку:
Ах, шарабан мой
"Американка"!
А я девчонка
Да шарлатанка!
К утру я покрывался испариной, волосы у меня промокали, малярия оставляла меня до вечера, и огромная слабость и свежесть делали почти невесомым мое тело.
Сейчас я вспоминаю, что скучные мысли о построении нарочито умной жизни завладели мной как раз во время первых приступов малярии. То, что эти мысли все время повторялись, жестоко мучило меня. Я их возненавидел. Они казались мне вязкими, как синдетикон. Он затягивал все серой отвратительной пленкой.
Я был убежден, что никакая вода - ни соленая, ни пресная - не сможет отмыть эту пленку, и просил у Нирка нож, чтобы соскоблить с себя эти противные мысли.
Вскоре Нирка во время ночных припадков сменил Фраерман. Он тоже клал мне на голову лед в пахнущем резиной пузыре и давал пить.
А к утру опять все проходило. Оставались только сердцебиение и слабость. Весь день я глотал хину просто так, без облаток, пил синьку, оглох, и руки у меня дрожали.
Фраерман ужасался, приводил докторов и "народных врачей" - горбоносых старых аджарцев. Они лечили меня спиртом, настоянным на перце и яичных желтках, и серыми порошками. От порошков меня тошнило. Потом оказалось, что это были перетертые в пудру сушеные пауки.