Я восстанавливаю вокруг себя стены, которые долгое время училась делать в Пайнфорде; никто не увидит моих слез. Я не доставлю им такого удовольствия и не покажу, что они задели меня, что они сломали меня.
Вставляю второй наушник в ухо, и звучащая музыка наполняет меня. Закидываю сумку повыше на плечо. Поворачиваюсь и ухожу.
Плевать, если я не выгляжу так, будто пытаюсь сохранить свое достоинство, будто мне плевать, что они говорят или думают обо мне. Просто не отрываю взгляда от своих ног; они двигаются ровно, одна впереди другой, голова опущена. Жаль только, я так коротко подстриглась, теперь мне не спрятаться за волосами.
Чувствую, как все больше сжимаюсь внутри. Мысленно словно сокращаюсь и прячусь глубоко в себя, превращаясь в рака, укрытого раковиной, который шаг за шагом движется по коридору.
Теперь все не так, как было в Пайнфорде. Теперь я не Толстуха Мэдди, которой не давали прохода. Все гораздо хуже.
Издалека до меня доносятся разговоры, пересуды… обидные слова в мой адрес. Кто-то загораживает мне дорогу; я вижу кроссовки и потертые внизу штанины джинсов. Останавливаюсь и поднимаю взгляд от ног к лицу.
В конце концов захожу в кабинет музыки. Здесь никого нет. Только инструменты, пюпитры и стулья, расставленные вокруг дирижерской стойки. Вынимаю из ушей наушники и тут же вспоминаю, почему изначально стала ими пользоваться – музыка помогала заглушить мысли, когда наступала такая ужасная тишина, как сейчас.
Медленно наматываю провода наушников на айпод и кладу его на стол у входа. Роняю сумку на пол и стою так, не зная, куда себя деть, и тут открывается дверь.
– Мэдисон, ты?.. – Дуайт не заканчивает вопрос, и я поворачиваюсь, чтобы посмотреть на него. Он не сводит с меня печального взгляда. Подходит ближе – медленно, осторожно, словно я какое-то дикое животное, которое в любой момент может разорвать его на куски. – Мэдисон… – Он настороженно смотрит на меня. – Все будет хорошо.
Он это серьезно?
Дуайт кладет руки мне на плечи и явно собирается что-то сказать – и я просто теряю над собой контроль. Сбрасываю руки Дуайта и отталкиваю его, грубо бросая при этом:
– Как ты можешь такое говорить? Ты даже представления не имеешь. Каким образом все будет хорошо?
Он ловит мои руки и прижимает их к своей груди, лишая возможности сопротивления. Я дергаюсь и извиваюсь, пытаясь вырваться, хотя знаю – это бесполезно.
Не могу дышать. Не могу дышать. Набираю воздух в легкие, но ничего не получается. Я больше не сопротивляюсь Дуайту; я пытаюсь вырваться, поскольку не могу дышать. Заметив, что со мной что-то происходит, Дуайт ослабляет хватку – но лишь слегка. Совсем он меня не отпускает. Просто помогает опуститься на пол и согнуться так, чтобы голова оказалась между коленями.
Затем он произносит три слова.
Для кого-то другого они, возможно, и не имеют смысла, но мне они более чем понятны, и этого достаточно. Голос Дуайта звучит мягко и спокойно, очень сдержанно, и я практически чувствую, как сказанные им слова утешения касаются моей кожи.
– Дайс, я слушаю.
И только после этого я прекращаю сопротивляться. В этот момент я просто оставляю все попытки вырваться. Падаю в его объятия, и наконец-то, наконец-то в мои легкие поступает кислород, а дыхание восстанавливается. Дуайт слегка откидывается, когда я всем весом наваливаюсь на него, и разворачивается, чтобы сесть рядом со мной, а не балансировать на носочках. Обеими руками он обнимает меня и прижимает к себе.
Мое тело сотрясается от плохо сдерживаемых рыданий, но по щекам слезы не текут. Интересно, почему я не плачу? Более подходящего момента и не придумать. Но глаза совершенно сухие.
В кои-то веки мне захотелось плакать! После рыданий обычно болит голова, во рту появляется гадкий привкус и першит в горле, но, несмотря на все это, на душе становится гораздо лучше – мысли проясняются. Там, в Пайнфорде, я никогда не плакала от унижения и обиды; по крайней мере, изо всех сил старалась не плакать. Но теперь хочу – и не получается.
– Дайс, – шепчет Дуайт мне на ухо. Побуждает таким образом поговорить с ним, рассказать о наболевшем, но не только. Сам звук его голоса – такой успокаивающий, такой ободряющий, – подсказывает мне, что также Дуайт дает понять: он рядом. И пусть я дрожащим клубком свернулась у него на груди, высказанная вслух поддержка помогает мне немного успокоиться.
– Никто и никогда… – У меня перехватывает дыхание, и закончить фразу с первого раза не удается. – Никто и никогда… никогда не предупреждал меня… как это трудно, – заикаюсь я. В моем голосе звучат надломленность и безнадежность. Сейчас я чувствую себя полным ничтожеством.
Но слез по-прежнему нет.
– Как трудно пройти через то, что случилось? – тихо уточняет Дуайт.
– Вообще. Жить. Это…
– Трудно?