И тут уж печаль навалилась на него как следует. Он знал, что человек за чужую жизнь не ответчик, дай бог справиться со своей собственной как надо, и все же, вспоминая жену, Гурин испытывал почти физическую боль вины и раскаяния. Эта боль совести гнездилась там, где барахталось сердце, двигатель его собственной жизни. Главную причину отчаянной ненависти Елены к нему Гурин знал. Причина эта была не только в том, что ей пришлось всю молодость пробедствовать с ним, маленьким актером, и принести напрасные жертвы ради его карьеры, которая так и не состоялась… А в том, что он съел, сожрал вместе с ее молодостью и саму основу ее надежды — главную ставку, которую она ни в коем случае не хотела проиграть. Называлось это у нее любовью. Но Гурин не мог любить женщину, которая давно уже зарабатывала больше его и тем открыто гордилась, и мало того — Елена решила захватить власть силой, а сила ее опять-таки заключалась в том, что ее зарплата старшего инженера была вдвое больше, чем у него. Она кормила, она одевала, торгашка-мама время от времени щедро орошала из своей мошны ее поле, на котором выросли скоро все необходимые для житейского счастья плоды. И как раз в это время Гурин забастовал. Начался разлад из-за сына, которого жена решила записать в школу фигурного катания, а теща — в музыкальную. И, несмотря на протест Турина, вернее, благодаря этому протесту, бледный, слабенький сын понес муку и там и там. Словно саркофаг будущих музыкальных неудач сына, встал в углу комнаты черный ящик пианино, которое вкатила перед собою дюжая теща. Потом, когда Гурин забунтовал вовсю и даже выкинул в форточку высокие ботиночки с маленькими коньками для фигурного катания, теща, чтобы того же не случилось с дорогим инструментом, укатила его обратно, заодно прихватив с собою и внука, который на все скандалы вокруг своей персоны реагировал вялым взглядом, молчанием, насморочным сопением да изредка кашлял, высунув язык, — опять простудился в саду. Потом вся эта баталия надоела Турину, к тому же Елена стала поговаривать о танцевальном кружке, а Гурин стал ночами не спать, думая о гибели и спасении, об ушедших снах юности и умопомрачительных заботах нынешней поры, и однажды решительно заявил, что питаться будет отдельно, на свой бюджет… А теперь подошла пора и уходить из этого сна — не сна, фарса или трагедии, дряннейшего спектакля, режиссер которого впал в глубокий идиотизм. И Юрий Гурин ушел, так и не облегчив чем-нибудь ненависти Елены, а теперь она пытается найти это облегчение с другим, но, видимо, не очень-то успешно, несмотря на свою похвальбу. Гурин понимал, что любовники у Елены и на самом деле могли быть, однако, хорошо зная ее, он видел, что ей от этого только хуже. И она ненавидела его еще и за то, что знала, что ему известно все, и он, все зная, не только не пытался как-то помешать, помочь, спасти ее, но как бы молчаливо соглашался и содействовал ее падению. Ибо она, татарка, выросшая в деревне с вековыми устоями, с мусульманскими представлениями о догробовой верности мужу, не могла принять распутства. Впрочем, думал Гурин, что я знаю о татарской деревне, об устоях ее, может быть, там тоже победила сексуальная революция и девицы лишают невинности последних перепуганных батыров… Просто она ненавидит за то, что он не тот, который ей нужен в жизни, и в то же время так вышло, что именно тот единственный, который мог бы стать им, — потому что он первый. «Она проиграла, а я, который ничего не выиграл в данном случае, оказался причиной ее проигрыша, вот в чем горе», — думал Гурин.
Место его было у иллюминатора, и он, отодвинув в сторону шторку, приник лбом к стеклу, и его взгляд, близоруко погруженный в свою печаль, вдруг прорвался сквозь нее, провалился дальше и испуганно устремился в огромную пустоту ночной земли. Очень далеко, не ближе, чем звезды, внизу кое-где мерцали, словно небольшие колонии светящихся мошек, скопления электрических огней. А поверх этой неясной и невообразимой в своей цельности и истине громады Земли разверзлась еще большая громада ночного неба: правдивая космическая картина, не отгороженная в этот час голубой светящейся линзой дневного воздуха. И крошечный самолет, непрестанно стеная двигателями, едва заметно продвигался через это пространство.
На одинокую обнаженную луну, застывшую над черным маревом земли, было страшно смотреть, хотя Гурин знал, что на этой мертвой планетке уже успели побывать люди.