— Эх, старик, улетела наша молодость! — произнес Гурин, заложив за спину руки и оглядываясь вокруг. — Ускакали наши розовые кони, Лешенька. Сюда бы с девушкой прийти, да чтобы она была белая и румяная, с глупыми счастливыми глазами… представляешь себе?
И он, задрав голову и прищурившись, стал разглядывать тонкую раздвоенную ветку, похожую на крошечные оленьи рога, обвешанные золотистыми шариками. Омытые солнцем ягоды светились на фоне чистого и нежного неба. И пронзительной струей холода вошла в него грусть. И он, все еще вызывающе поводя головою, словно избалованный и капризный турист в музее, отошел на несколько шагов от Тянигина, стал под большую ветку и скосил глаза вверх: густой град коралловых- бусинок…
— А я приезжал сюда… С Пантерой, — произнес за его спиною Тянигин.
— Ну и как? — не оборачиваясь, спросил Гурин.
— Да объелась она мороженой облепихи, ангину схватила, — ответил Тянигин.
— Уах-ха-ха-ха! — подчеркнуто театрально засмеялся Гурин.
— Что, прозаично? — спросил Тянигин, сдвигая на затылок шапку и усмехаясь.
— Да нет, Лешенька, все очень мило, — миролюбиво отозвался Гурин. — Вполне по-домашнему.
Тянигин не стал далее распространяться на эту тему, но, потупившись, с улыбкой вспоминал, как он погнался за Аидой, настиг ее и стал целовать, и какие у нее были теплые губы, и запах облепихи исходил от них, и совершенно холодным был нос, и как он, разохотившись, просунул руку под ее пальто и там, в теплой путанице пушистого шарфа, кофты и блузки никак не мог добраться до атласного мягкого рая, и вместо этого вдруг нашарил здоровенный марокканский апельсин, который в спешке засунула туда лакомка Пантера, выходя из дома к машине, да так и позабыла о нем. Они съели этот апельсин, стоя под густым дождем облепихи — вот в такой же солнечный белый и голубой день, и он налепил ей на лоб апельсинную этикетку, черную ромбовидную этикетку с надписью «тагос» прилепил между ее густыми черными бровями…
— Ну ладно, поехали домой, — вздохнув, сказал Тянигин. — Чего тут стоять.
— Поехали, — согласился Гурин. — Слишком красиво, старина, ну ее к черту.
— Вот те на! И так тебе нехорошо, и этак.
— Нет, правда. К чему все это?
— Как к чему? Живи, радуйся.
— Живи, радуйся, — проворчал Гурин, — а потом, значит, помри. Сердце щемит, старик.
Они выбрались из зарослей облепихи, и, выехав на ровное место, Тянигин остановил машину и вдруг предложил:
— Ну-ка, садись за руль. Повезешь.
— Да как это? Я не умею, — испугался Гурин.
— Ничего, ничего, научишься. У тебя же любопытство к машинам, сам говорил.
— Да я переверну тебе машину!
— Ничего, не перевернешь!
И Тянигин несколько минут объяснял ему, как действовать, а потом приказал:
— Ну, пошел.
Гурин сделал, как ему было велено, и, к его удивлению, машина тронулась. Он вел ее, вытаращив круглые глаза, то и дело заглядывал себе под ноги, чтобы не перепутать тормоз с акселератором. Раззадорившись, он поддал газку и, покосившись на спидометр, с гордостью заметил, что стрелка приближается к отметке двадцать километров в час. Когда они вновь подъехали к седловине между высокой горой и соседней, пониже, поприземистей, Гурин попер в гору по довольно извилистой дороге и довел машину почти до самой вершины гребня, но тут что-то сделал не так, и мотор заглох.
— Ну что, иссяк? — спросил сочувственно Тянигин.
— Фу, как будто сам тащил, — ответил Гурин и, стянув шапку, принялся вытирать платком испарину на лбу.
— Что ты за современный мужик, не понимаю, не научился даже машину водить, — упрекнул его Тянигин.
Взволнованный своим подвигом, Гурин ничего ему не ответил и продолжал вытирать на себе трудовой пот. Тянигин замолк, потупившись, о чем-то думая, и толстый нос его далеко торчал из-под лохматой шапки. Спокойная мощь, как тепло от большой печи, исходила от его крупной сильной фигуры, и Гурин вдруг почувствовал, какая между ними разница, насколько тот больше
жизни, чем он. Гурин вспомнил, как, сидя в кабинете друга, в сторонке, он подолгу наблюдал работу Тянигина с людьми: входили к нему прорабы, мастера, механики, рабочие и шоферы — с недоумением ли, тревогой и нерешительностью на лицах или с каким-то хитрым намерением в глазах, — и все уходили с одним чувством, с чувством облегчения, что все стало наконец понятно: недоумевающим и нерешительным стало ясно, что делать, а хитрецам — что их хитрость не удалась. Гурин удивлялся подлинному актерству, коим обладал его друг, и сущность его лицедейства заключалась в том, что каждый, кто обращался к нему, заражался от него спокойной уверенностью, что сейчас все будет решено правильно, как надо. Однако Тянигин отвечал Турину, что никогда не играет, а если и обладает способностью уверить кого-нибудь в том, в чем он и сам не особенно уверен, то это получается у него само собою, без преднамеренной цели. И все же Гурин знал, чем дается убедительный образ: нужно носить уверенность внутри себя, в самой сердцевине своего существа, тогда и легкость, и простота, и естественность.— Давай-ка покушаем, — сказал Тянигин. — Не везти же обратно, раз Пантера старалась.