Я непригодный для этой реальной жизни человек. Я не умею зарабатывать, не могу постичь законов рынка, не люблю свой дом, в семейной жизни не нашел ни одной стороны, которую не хотелось бы отмести от себя, в профессии своей оказался посредственным, но завистливым (однако в меру), не заимел интереса к накопительству и добыванию вещей, узрел эгоистическую жестокость в любви и почувствовал к ней интеллектуальное отвращение, в общем-то довольно равнодушен к еде, одежде, курортным развлечениям, к альпинизму и туризму. Моя альтруистическая миссия по делу спасения одной заблудшей хорошенькой овечки закончится скорее всего ничем. Я уже рад, что найти ее в этом многотысячном барачном Вавилоне нелегко, не зная адреса, — я же поехал, думая увидеть небольшой поселок городского типа, где каждый знает каждого, и не позаботился взять адрес. Чему сейчас втайне рад. Так на что же я все-таки пригоден? Дошел до того, что пишу обо всем этом тебе, у которой от ненависти ко мне спирает, наверное, дыхание.
Но на что-то я все-таки должен быть пригоден! И то, что я попал в этот город, уже не шутка. У меня уже есть телогрейка и ватные штаны. Я примерял эти штаны перед зеркалом, они меня делают неузнаваемым. Итак, я готов к великому перерождению. Вот сижу и жду, когда оно начнется. Я уже сказал себе твердо, что покончено с жизнью, в которой целью являлось только личное самоутверждение. Теперь я решил плюнуть на себя и жить по иным законам — жизнью мудреца. Только вот законов этих я не знаю и мудрость ко мне не пришла.
Я, как те старые сарымцы, что сидят неподвижно на горных вершинах, словно усталые коршуны, и неподвижно созерцают дали своей суровой родины, сижу сейчас и воображаю будто бы свою прошлую жизнь. В ней много овец и баранов пыльного цвета, бредущих по сухой степи. Лошади взлетают на всем скаку к вершине бугра. Нищие караваны облезлых верблюдов, навьюченных разобранными юртами, палками, закопченными котлами… Но какою бы хлопотной она ни была, моя кочевая жизнь, — она бесплодна, как степь, и пуста, как серебристый мираж. Мне самому плакать хочется, когда, оглядываясь назад, вижу одни безжизненные гряды серых гор, через которые зачем-то надо было переползать, словно муравью, но я сомневаюсь, чтобы жизнь моя была хуже, чем у других людей на земле. Я знаю о ней немало, и все, что я, степной кочевник, знаю, всегда при мне. А то, что ем я с ладони прожаренное пшено и никогда не носил белья, имеет ли какое- нибудь существенное значение? Я стал терпелив и печален, и это не самые худшие качества человека. Еще не состарившись, я готов был умереть, потому что слишком ясна мне стала непреклонность смерти. И, подобно зарезанному барану, я с последним хрипом своим унес бы в небытие свою печаль и свои знания, никому не причинив вреда.
Но вот пришло нечто иное. Через степь пролегла асфальтобетонная магистраль, переметываясь с перевала на перевал, по ней с гулом побежали быстрые железные машины, среди гор выросли дымящие высокие трубы и многоэтажные дома. В небе с гулом стали пролетать самолеты, и некоторые из них, пронзая синеву стрелою белого дыма, пробивали звуковой барьер — страшный неожиданный грохот сотрясал землю, и полудикие стада яков, лошадей и коров срывались с места и с тяжким топотом разбегались по степи.
Что я, печальный кочевник, знаю об этой новой жизни? Она шумна, беспокойна, стремительна. Она обильна множеством блестящих вещей, красивой одежды, сладких кушаний и морем дешевой водки, которая гораздо сокрушительнее молочной араки. Но что она, эта новь жизни, именуемая веком НТР, добавит к тому знанию, которое я приобрел благодаря опыту многих веков терпения и печали? Мне ведь не нужна яркая, чужими руками сшитая одежда — я прохожу в нагольном халате, с овчиной внутри, а снаружи крытом атласом, — я кажусь себе красивым и в этой своей одежде. Мне ни к чему блестящие вещицы, я не знаю применения им в своей простой жизни. А от проклятой водки, которую приучились пить даже бабы и старухи, я слабею и постепенно теряю разум. Так что же несет для меня эта грохочущая и могучая, как сила грома и молнии, машинная цивилизация?