Ее удивительное тело, по соразмерности и серебристому сиянию сравнимое только с небывалым еще в мире небесным лайнером, было непоправимо изувечено, и увечье Тянигин воспринимал как зияющую пробоину на безупречном теле этого лайнера. С подобной раной он не сможет больше летать в поднебесье. Тянигин испытывал такую боль, словно умерла некая прежняя Аида, идеальная и безупречная, а теперь осталась другая, вполне уязвимая для обычных людских несчастий и потому более близкая и жалкая, доступная страшной угрозе, которая таится в каждой жизни, и более ясная теперь ему во всех своих человеческих недостатках. Словно, утратив безукоризненность своей красоты, она потеряла право на тот волшебный престол любви, с которого могла повелевать, не вызывая сомнения в своей абсолютной монаршей власти, и теперь вызывала одну лишь болезненную жалость. «Да что это такое, — пытался урезонить себя Тянигин, — бабе всего лишь грудь порезали, я ее словно хороню. Молись богу, что еще так обошлось. Ведь эта опухоль… она, черт ее знает. Наверное, я старею, дурак…» А может быть, это было не придурью, но прозрением, за которым следует окончательная зрелость? И теперь он без всякого добродушного умиления и смущенной улыбки припоминал ее деловитые, серьезные и алчные действия ради житейского самоутверждения. С тоскливым недоумением он смотрел на вороха мехов, на тюки ковров и нераспакованные мебельные гарнитуры, загромоздившие всю квартиру. Ведь он сам, своим трудом и умом создал этот материализованный кошмар, среди которого будет в дальнейшем угрюмо возиться, насупив черные брови, его искалеченная бедная Пантера. И никогда уже он не сможет говорить самому себе в минуту сладкого и горького самоотречения: ты, моя ласточка, ты одна заменила мне все мои самолеты…
«Да чем же, чем я лучше других? — думал Тянигин. Вспомнились слова Турина, что он хороший человек. — Ну, работаю я, третий год с премий не слезаем, лучшей по области считается ПМК, по радио свой голос слышал… не ворую. Да ведь зарплата у меня, слава богу, такая, что и воровать не надо. Больше секретаря райкома получаю. А то бы?..»
И он вспоминал, как приезжал главный инженер треста Игорь Петрович Огреба, крутился несколько дней, а затем, пока Тянигин ездил на дальний объект, стакнулся с главным инженером ПМК, вытянул со склада машину кровельного железа и отправил контейнером куда-то на Украину. А он, Тянигин, после узнал обо всем и промолчал, и до сих пор это железо висит у него на шее. Несписанное… Так чем же он лучше вора? Во что он верит, как в старину верили в бога? И Тянигин припомнил свои затаенные и гордые мечты о том, что вот построит современную школу на шестьсот мест, собственную механическую базу ПМК, кварталы многоэтажной застройки, новое здание райкома — и, может быть, умрет вскоре, а все построенное останется, и в домах будут жить и работать потомки нынешних сарымцев, и выйдут из них физики и космонавты. А теперь он ясно видел, что мечта эта всего лишь полмечты, а другая половина пустовала. Там не было личного его безупречного счастья, озаренного любовью и вдохновением. Любить женщину оказалось маловато и ненадежно. Так кого же еще любить? Не куропатку же глупую, которую, Гурин говорит, не надо стрелять.
И Тянигин въезжал в тихий спящий поселок, мчался по магистрали центральной улицы мимо домиков со слепыми темными окнами, по площади мимо фанерного памятника С. Лазо и гостиницы, где один из трех пустующих номеров занимал беспокойный бородатенький человек, заезжая командированная душа, реализатор художественного фонда из Москвы, с кем Тянигин накануне заключил договор на изготовление настоящего бронзового памятника и комплекта живописных картин
с видами Сарыма на общую сумму в тридцать тысяч рублей — и теперь, успокоившись душою за свой квартальный план реализации, бородатенький реализатор глотал какую-то белую таблетку и, в теплых кальсонах, сидел на постели, готовясь ко сну, люто тоскуя по жене и детям, — ехал Тянигин дальше, мимо школы-интерната, райбольницы, автобазы, мимо тубдиспансера, располагавшегося на высоком берегу речки за поселком, — через мост снова на пустынное шоссе и по равнине к следующему перевалу, постепенно набавляя скорость.
И он мысленно беседовал с Гуриным, о судьбе которого у него тоже болела душа:
«Вот ты; Юрий Сергеевич, говоришь мне, что то да се, что, мол, цельный я человек и сильный, и завидуешь мне. А ведь все не так, Юрий Сергеевич, все не так. Сила моя, оказывается, была только в хребтине, как у быка, а не в душе, в душе-то как раз одна слабость».
«Сомнения, дружочек, еще не слабость, — возражал ему призрачный Гурин. — Сомнения разрушают старые понятия — и рождаются новые…»