Остроумный и жизнерадостный до поры до времени герой, который именно в пьянстве черпал свою эксцентричную силу, в пьянстве же опускается до окончательной слабости смерти. В тексте же эта смертельная слабость оборачивается, само собой, молчанием: «И если я когда-нибудь умру – а я очень скоро умру, я знаю, – умру, так и не приняв этого мира, постигнув его вблизи и издали, снаружи и изнутри постигнув, но не приняв, – умру, и Он меня спросит: „Хорошо ли было тебе там? Плохо ли тебе было?“ – я буду молчать, опущу глаза и буду молчать, и эта немота знакома всем, кто знает исход многодневного и тяжелого похмелья. Ибо жизнь человеческая не есть ли минутное окосение души? и затмение души тоже. Мы все как бы пьяны, только каждый по-своему, один выпил больше, другой меньше. И на кого как действует: один смеется в глаза этому миру, а другой плачет на груди этого мира. Одного уже вытошнило, и ему хорошо, а другого только еще начинает тошнить. А я – что я? я много вкусил, а никакого действия, я даже ни разу как следует не рассмеялся, и меня не стошнило ни разу. Я, вкусивший в этом мире столько, что теряю счет и последовательность, – я трезвее всех в этом мире; на меня просто туго действует… „Почему же ты молчишь?“ – спросит меня Господь, весь в синих молниях. Ну что я ему отвечу? Так и буду: молчать, молчать…»[132]
При всех сходствах героев и обстоятельств Ерофеева и Буковски, озадачивает прямо противоположная интерпретация пьянства у двух этих профессиональных алкоголиков. Если первый приходит путем пьянства к метафоре смерти, то второй, напротив, открывает в алкоголе источник поразительной силы – причем силы такой, которая – что очень важно – связана именно
Это было лучше, чем мастурбация. Я переходил от бочки к бочке. Это было волшебно. Почему мне никто не сказал? С этим жизнь была прекрасна, человек был совершенен, ничто не могло его задеть»[133]
. И далее, уже по выходе из подвала: «Мы сидели на скамье в парке и жевали жвачку, и я подумал, вот, теперь я что-то нашел, я нашел что-то, что мне поможет, и это надолго. Трава в парке выглядела зеленее, парковые скамейки выглядели лучше, и цветы выглядели крепче. Может это пойло и не подходит хирургам[134], но с теми, кто хочет стать хирургом, что-то с самого начала пошло не так»[135].Буковски открыл в алкоголе невероятную интенсивность жизни, как и герои Ницше, сатиры, менады и прочая свита Диониса, открывают в дионисийском экстазе невыносимую силу истинного бытия. Алкоголь не убивал Буковски, но только делал его сильнее: «Я за свою жизнь выпил и пью до сих пор столько, что должен быть покойником. Пару лет назад я даже весь проверился. Док ничего плохого не нашел. Печень нормальная и так далее… Я рассказал ему, как живу, а он только и ответил: „Я не понимаю“. Так что мне СИЛЬНО ПОВЕЗЛО, знаете ли»[136]
. И далее: «Алкоголь, вероятно, величайшее, что на земле появилось. Ну, кроме меня. Да… это две величайшие высадки на поверхность земли»[137].Однако на этом как будто бы очевидная аналогия с Ницше заканчивается. Сердцевина дионисийского опыта у Буковски – на деле прямо противоположное дионисийству стремление обособиться, уйти от мира в спасительное одиночество, тогда как принципиальной для Ницше чертой дионисийства было как раз
Буковски как будто бы тоже теряет какие-то личностные черты, это необходимо сопутствует опыту опьянения. Но взамен он вовсе не сливается с коллективными силами, с миром, с природой. Экстаз ницшеанского