Мурена крутанулась в своем кресле и вперила в меня громадные черные глазищи. Один, впрочем, почти заплыл, а другой подозрительно и непривычно блестел. Поперек левой скулы и на подбородке темнели широкие ссадины. На голом плече впечаталась синим чужая пятерня, костяшки кулаков инкрустированы свежими коростами. Сама Мурена куталась в пурпурный махровый халат размера на три больше, чем нужно, полы которого постоянно расползались, открывая ободранные колени. Совершенно изгвазданный белый сарафанчик валялся посреди комнаты, как тряпка.
— Ты спятила, — пробормотал я.
— О да, — усмехнулась распухшими губами Мурена. — Это было почище корриды. А ты знаешь — я нисколько не раскаиваюсь. Вот нисколечко! Я бы ей врезала и посильнее, не упади она сразу. Она давно напрашивалась…
— Подумай, что ты несешь!
— Да я весь день только и делаю, что думаю! Никогда столько не думала, даже голова гудит!
— Это она у тебя от другого гудит.
— Фигня, доктор Эрнандес сказал — мозги не обнаружены, сотрясения нет… — Она вдруг надолго замолчала. Потом плеснула рукой, отгоняя неприятные воспоминания. — А! Хорошо, наверное, быть такой вот серой, тщедушной крыской. Чтобы все тебя жалели, все любили, чтобы никто в твою сторону косо не мог поглядеть. А ты бы только скалилась и всех кусала исподтишка. Думаешь, мне сейчас классно оттого, что я начихала на все ваши табу и врезала ей? Да я как в дерьме выкупалась! Веришь ли, под душ вставала три раза… не помогает. — Тут ее выдержка иссякла, и Мурена обернулась белугой. То есть натурально зарыдала в три ручья. Просто сидела в кресле, упаковавшись в свой чудовищный халат, а из глаз вовсю хлестали слезы. — Я не такая! — говорила она, захлебываясь и оглушительно хлюпая носом. — Я не могу притворяться, что меня это не касается, что мне нравится, когда ты не отходишь от нее ни на шаг, будто она лучше всех, красивее или умнее… не могу лгать, что ты мне безразличен! Почему она? Почему она, а не я? В чем я уступила ей, этой ледяной сосульке?! Разве я уродина, разве я зануда и притвора? Почему, ты можешь мне ответить наконец?!
Вот что я действительно не мог, так это смотреть, как она сидит передо мной и ревет. Такое зрелище не для слабого мужского сердца. Мне сразу захотелось ее утешить, прижать к себе и погладить по ее глупой лохматой башке. Может быть, она того и добивалась своими слезами и словами, а может — все это шло у нее от души. Ну да, она с детства в совершенстве владела всякими женскими уловками, это было у нее в крови… но и ее мне было невыносимо жаль. Быть может, не меньше, чем мою Антонию. А что ни говори, не заслуживала она сейчас никакого снисхождения. Не тот случай.
Или это не она была чересчур лукава, а я неоправданно жесток? Ведь это я был причиной того, что им обеим досталось, и нравственно, и физически.
— Знаешь что… — начал я, и оборвал сам себя на полуслове.
Она звонко шмыгнула носом и отвернулась — сызнова пялиться за свое несчастное окно.
Толку от нее было мало. От меня и того меньше.
И я вломился к Барракуде.
2. Особа королевских кровей
Tertius extrarius,[25]
она должна была в этой истории пострадать меньше всех. А значит, сохранялась надежда выведать хоть какие-то подробности.Барракуда действительно не выглядела удрученной, и домашний арест ее нимало не тяготил. Сидела, расфуфырившись, как на праздник, в платьице с какими-то рюшами, в передничке, в подвитых и уложенных волосах лилово-красная роза, моська накрашена, фингал под глазом замазан так, что и не видно. И, что самое дикое, наворачивала ванильное мороженое из огромной банки.
— А, Севито, — обрадовалась она. — Ну, как слетал? Хочешь мороженого?
— Я вас всех придушить хочу, — честно признался я.
— Меня-то за что? — искренне удивилась она.
— До кучи! Как ты можешь после всего, что произошло, сидеть тут и лопать мороженое?!
— Это от волнения, — призналась она. — Я всегда, когда переживаю, наваливаюсь на мороженое, чтобы успокоиться.
— Не боишься разжиреть?
— Я же говорю: от волнения. А значит, все, что я умну в состоянии стресса, во мне же и сгорит, как в топке.
— Может, хотя бы ты объяснишь мне, что это на вас всех нашло?
Барракуда отодвинула свое мороженое, слизала цветные усы и только тогда повернулась ко мне.
— Ты ведь знаешь, как я к тебе отношусь, — начала она.
— Только не это! — взмолился я.
— Нет, ты не понял. Да, ты мне нравишься. Да, я была бы рада, если бы ты выбрал меня в свои подружки и ходил со мной в Грьету купаться голышом… — Я покраснел, но смолчал. — Но ты меня не выбрал, и я не умерла. Не хочешь — не надо. Честно говоря, у меня к тебе сестринские чувства. Ты славный, милый, красивый… но ведь не светоч ума и добродетели, согласись.
— Ты мне зубы не заговаривай… — взъелся я несколько растерянно, потому что никогда прежде не слыхал от смазливой и недалекой хохотушки Барракуды таких основательных речей.