— Ну, если и не дом, то сарай с конюшней наверняка.
— А кто будет жечь?
— Если не ты, то я. Больше некому. Нас ведь, по сути, только двое. Если ты не можешь этого сделать, то это сделаю я, — твёрдо произнёс Буратино.
— Я могу, только неохота, жалко мне этих людей, мы и так им жизнь подпортили сильно, — говорил Чеснок, хмурясь.
— А кто это начал, мы, что ли?
— Не продолжай, я всё знаю — вынужденная необходимость.
— Именно.
— Ладно, я всё сделаю, — сказал Рокко, — ты голова, я руки.
Он не произнёс больше за вечер ничего и ушёл в ночь, взяв две бутылки керосина и Серджо.
Утро следующего дня было холодным и ветреным. Пиноккио и Рокко стояли на холме, дрожа от пронизывающего ветра, и глядели на цыганский квартал. Там суетились люди, пожарные и полицейские.
— Говоришь, сгорел сарайчик? — саркастически спросил Пиноккио у своего приятеля и усмехнулся.
Рокко промолчал, он был перепачкан и хмур, ему не хотелось разговаривать.
— Можешь и не отвечать, я и сам всё прекрасно вижу, — продолжал Буратино, глядя вниз.
А ветер приносил запах гари и клочья сырого тяжелого дыма.
— Трупы есть? — опять спросил Буратино после паузы.
— Пока неизвестно, четырёх в больницу увезли, один обгорел сильно, — отвечал Чеснок зло.
— Рокко, не надо эмоций, ради Бога. Я не виноват, что вы спалили половину района. Я просил всего-навсего сжечь конюшню и сарай. Я не просил поджигать девять домов.
— Кто же знал, что они так займутся, ночь ветреная была, — оправдывался Рокко. — А я разве тебе не говорил, что этого не нужно делать, но ты умеешь стоять на своём, — продолжал злиться Чеснок.
— Давай без истерик, дружище. Давай не будем рыдать по невинно убиенным, которых ещё не убили и которых ты ещё недавно собирался перестрелять по одному.
— То перестрелять, а то спалить. Две большие разницы. Тем более про детей речи не было.
— Экий ты щепетильный, — усмехнулся Буратино, — а вот Николай щепетильностью не страдает. Отвалил деньжат и ждёт, пока нам хребты переломают.
— Так Николая и надо было мочить, а не всех цыган огульно. А то весь квартал к дьяволу спалили.
— Может, избирательный метод и более гуманный, — продолжал улыбаться Буратино, — зато тотальный более эффективный.
— Ни черта я не понимаю из твоей тарабарщины, вечно ты из себя умника строишь.
— Не злись, Рокко, не хватало, чтобы мы с тобой поссорились из-за этой ерунды. Это первое, а второе — я рад, что так получилось.
— Ты серьёзно? — спросил Чеснок. — Неужели тебе их не жалко?
— Не-а, а кто они мне?
— Люди.
— Люди, — Буратино презрительно сплюнул, — никакие они не люди, всего-навсего эфемерные субъективные аксессуары моего существования.
— Чего? — не понял Чеснок.
— Унылые декорации спектакля под названием «Я — Пиноккио Джеппетто». Причём декорации только первого акта, к тому же не лучшие декорации.
— Кажись, у тебя температура? — обеспокоенно произнёс Рокко. — Ветер вон какой ледяной.
— Гляди, как они ползают по могильникам своих домов, эти жалкие грязные существа. Рыдают, копошатся, словно черви, надеясь найти в углях то, что не сгорело, вернее, то, что не удалось сжечь мне. Эти люди даже и подумать не могут о том, что это не просто несчастье, а мой гнев, — всё это Буратино говорил с огнём в глазах и маской брезгливого высокомерия на лице. — Ты спрашиваешь, Рокко, не жалко ли мне их? Нет, Рокко, не жалко, как тебе не бывает жалко муравьёв, на которых ты наступаешь, даже не глядя, как тебе не жалко рыб, куриц и коров, которых ты ешь.
— Так то коровы.
— А чем эти лучше? Ничем, Рокко. Это те же самые коровы, только говорящие и строящие дома, которые мы с тобой можем сжечь, если захотим. Мы можем убивать этих людей, если нам этого захочется. Знаешь почему?
— Почему?
— Потому что мы маленькие, даже малюсенькие, но боги. Понимаешь?
— Тебе нужен аспирин, — рассеянно пробормотал Чеснок, — у тебя жар.
— Это тебе, болвану, нужен аспирин. А мне он сейчас не нужен, мой мозг чист и ясен, как никогда, и я чувствую в себе силу. Понимаешь, Чеснок, силу? Да-да, вот здесь, стоя на этом месте, я первый раз почувствовал свою силу.
— Страшно мне от тебя, корешок, — пробормотал Рокко.
— Мне самому страшно. Я даже не мог себе представить, что я так силён. А сила эта проистекает из потери цепей и рамок.
— Буратино, пойдём к врачу, — жалобно произнёс Чеснок. — Может, он тебе таблетку какую даст или укол?
— Рокко, дорогой мой, мораль — это цепь, которая сковывает нас по рукам и ногам. А жалость и сострадание — это рамки, в которых бушует наша сила. Нету морали — нет цепей, нету жалости — нету рамок. Значит, свободен, полная свобода духа и мысли. Некоторые задаются вопросом: тварь я или право имею? Такой вопрос может задать только тварь, не имеющая никаких прав. Понимаешь?
— Нет, может…
— Человек, который имеет право, не отягощён подобными вопросами, он говорит своим друзьям: идите и убивайте, идите и жгите, ни о чём не думайте, все грехи я беру на себя. Вот, к примеру, сжёг ты этот цыганский квартал?
— Да только девять домов и сгорели, — отвечал Рокко, чуть не плача.