- И-и, милый человек, раньше, в старые-то годы, все было вот как ты говоришь: улица - значит, улица. Наше родствие спокон веку на этом самом месте. Земля у нас добрая, родимая, и каждый хозяин помногу земли держал. Базы, огороды, левада, сады... Тута-а... Немереные усадьбы. Трудись да трудись. А потом другая песня пошла, это при новой власти. Зачали делить да делить, новые клетки нарезать. Тому кулижку, тому другую. Детей выделяли, чужим людям отдавали. Не по силам стало подымать, скотины-то нет, ни быков, ни лошадок. Вот и зачали новые тропки бить. Улочки да переулочки, абы подъезд был. Так оно все и получилось.
Баба Мотя взялась за работу, за пуховый платок, который она вязала. Платок разговору не мешал: не глядя, она спицами орудовала.
Тут застучали на крыльце и в сенях, говор послышался, смех.
- И чего взвеселились? - выглядывая на кухню, спросила баба Мотя. - Либо бесилы наелись? А тебе, парень, лупцовки не миновать, учителья вот пришли, жалются на тебя.
- Правда? - спросил женский голос.
- Матеря не сучка, брехать не станет. Иди погляди.
Темноволосая женщина с пуховым платком на плечах вошла в горницу, поздоровалась.
- Чего же он натворил? И молчит. Никогда не скажет. - Темные глаза ее испуганно круглились.
- Да ничего не натворил, - сказала Катя. - Нечего на Колю наговаривать. Мы по другому делу.
- Фу-у, мама, ты меня прям с ума сбила, - облегченно вздохнула женщина.
Из-за дверной шторки показалась стриженая голова мальчика.
- Здравствуйте, - тихо проговорил он и исчез.
- Ты очунелась? - спросила у дочери мать.
- Очунелась, очунелась... - ответила та, смеясь.
- Ну тогда не смеись, а на грубке взвар, я поставила. Дай людям попить, обогреться, тоже токо вошли.
- Не надо, не беспокойтесь, - попробовала отнекиваться Катя.
Но баба Мотя ее остановила:
- На своем базу командуй. А здесь я хозяйка. Вечерять вас не зову, може, не угожу щами. А взвар добрый.
Дочь была ниже матери, но плотней. И на круглом лице вроде ничего особого не было, но все в меру и к месту: темные бровки, налитые щеки, в маленьких ушах - сережки, полная шея. И даже второй подбородок, легко намеченный, ее не портил. Какую-то спокойную домовитость придавал.
Подав гостям взвар, дочь тоже за стол присела, пожаловалась:
- День вроде и короткий, а устала.
- Милое мое дите, - ласково проговорила мать.- И где же ты так уморилася? На работу машина тебя довезла и с работы подобрала. Там ты цельный день на стульце сидела. И гляди-кась, - поискала она сочувствия у Кати с Лаптевым, не пахала, не боронила, а куда силу уронила... Чуда какая-то...
Лаптев медленно тянул из бокала наваристый, крепкий взвар. Да, это был вовсе не компот, к которому привык он. Это был взвар. В нем настоялась густая грушевая сладость, чуть с горчиной, и пощипывала нёбо тонкая кислота лесных яблок, терпко вязал язык терн, и чуялся бодрящий, живительный вкус шиповника.
- А заставить тебя на поле поработать? Как раньше бывало? - спросила баба Мотя у дочери.
- Да так же и привыкла бы...- ответила та.
- Не дай, не приведи... А уж в войну... и поминать тошно. Либо правда бог помогал, не оставлял. И колхозную работу делаешь, и свою. В колхозе сейчас разве работа... Столько люду, машины. А мы до света уже на поле, и с поля уходишь при месяце. А ведь дома свое хозяйство, огороды, скотина, сады, детишки. Прибежишь домой и не присядешь. Нельзя присаживаться - не встанешь. Вроде наморишься, уже ни руки, ни ноги не владеют, а мыкаешься. И скотину приберешь, и ребятам нааоришь, состирнешь чего. Тогда рысью на огород, об зиме думать надо. Трудодни не накормят. Хорошо, попадет месячная ночь, так хорошо. Копаешь, и поливаешь, и полешь, и картошку подбиваешь. Как-то поливала-поливала... Тремя ведрушками таскала, на коромыслях две да в руке третья. И вот присела так с коромыслями, снимать не схотела. Начала из ведрушки в лунку тихонечко лить. И вдруг ничего не помню. Все разом отшибло. Когда очунелась, перепугалась до смерти. Господи, думаю, где я? Чего со мной поделалось? В память входила, входила, еле вошла. Да это я на земле, в огороде лежу. Как упала с ведрушками, то в лужине и заснула. Вся мокрая да грязная. Выспалась, слава тебе господи, корову доить пора да на работу бежать. Выспалась.
Она замолчала, и никто слова не сказал. Лишь на кухне потихоньку что-то бубнил мальчик, видно уроки учил. А что было говорить... Что тут скажешь? У Лаптева мать почти до самой смерти вот так-то мыкалась. И в войну, и без войны доставалось. Здесь хоть земля подобрей к людям. А дома... Мать у Лаптева всю жизнь в колхозе проработала. Трудодней-то полон кошель вырабатывала. Да какой от них прок? Хватило бы за заем да налоги расплатиться. А поставки? И мясцо, и молочко или маслице сдавать надо. Хоть криком кричи, а отрывай от детишек. Или денежку готовь. А где ее взять?