Его проповедническая деятельность оборвалась в 1899 году, когда во время всеобщей студенческой забастовки он был арестован как агитатор и сослан в Сибирь. Годы хождений по селам уже приучили его к холоду, голоду и боли, но теперь, на каторге, скованный цепью, допотопными орудиями добывающий золото на прииске, работающий рядом с упавшим замертво и прикованным к нему таким же каторжанином, видя сцены избиения кнутом детей и женщин, он познал мрак, горечь, отчаяние и, наконец, ненависть. В Сибири он научился суровой правде жизни: красть, чтобы не умереть с голоду, прятаться, чтобы не быть избитым, драться, чтобы не погибнуть. Там научился он изворотливости и безжалостности. Там он узнал, в чем главная суть тирании: в том, что она натравливает свои жертвы друг на друга, чтобы они не обратились против своих тиранов.
Он сбежал с каторги и после этого началась его длинная путь-дорога в безумие, закончившаяся убийством полицейского под Омском, вслед за чем он понял, что больше не испытывает страха.
В цивилизованную жизнь он вернулся законченным революционером. Теперь ему даже не верилось, что когда-то он колебался, бросать ли бомбы в хозяев тех сибирских каторжных рудников. Еврейские погромы, инсценированные властями на западных и южных окраинах России, приводили его в бешенство. Распри большевиков и меньшевиков на втором съезде социал-демократов вызывали у него отвращение. А анархистский журнал «Хлеб и свобода», издаваемый в Женеве, воодушевлял его. В конце концов, полный ненависти к властям, разочаровавшись в социалистах и уверовав в анархизм, он поехал в Белосток и создал там группу единомышленников под названием «Борьба».
То были славные годы. Затем он перенес свою деятельность в Санкт-Петербург и организовал там еще одну боевую группу анархистов, осуществивших убийство великого князя Сергея. В том, 1905 году казалось, что революция неминуема. Затем наступила реакция, жестокая и кровавая.
Однажды ночью в дома, где жили члены анархистской группы, ворвалась тайная полиция и арестовала всех, кроме Феликса, который, убив одного жандарма и ранив другого, убежал и скрылся в Швейцарии. К тому времени никто уже не мог бы остановить его – столько в нем было решимости, воли, гнева и беспощадности.
И все те годы, и в последующие, проведенные в тихой Швейцарии, он никогда никого не любил. Встречались люди, к которым он относился с симпатией – грузинский свинопас, старый еврей из Белостока, делавший бомбы, Ульрих в Женеве – но, появляясь, они затем уходили из его жизни. Встречались ему и женщины. Многие из них чувствовали неистовость его натуры и отшатывались, но те, кому он был по душе, находили его чрезвычайно привлекательным. Временами он поддавался соблазну, за которым почти всегда следовало разочарование. Родители его умерли, а свою сестру он не видел уже лет двадцать. Ему стало казаться, что вся его жизнь после встречи с Лидией напоминала забытье. Ему удалось выжить, пережить тюрьму, пытки, каторгу и долгий, страшный побег из Сибири только потому, что он почти потерял всякую чувствительность. Даже к самому себе он стал совершенно безразличен, и этим, по его мнению, и объяснялось отсутствие у него чувства страха; если тебе все безразлично, то и страху неоткуда взяться.
Его устраивал такой оборот дела.
Он любил не отдельных людей, а человечество в целом. Сочувствовал голодающим крестьянам вообще, больным детям, запуганным солдатам и искалеченным шахтерам вообще. Ненавидел не кого-либо конкретно, а всех князей вообще, всех помещиков, всех капиталистов и всех генералов.
Таким выковала Феликса жизнь, и из неопределенности юности он вышел зрелым, с устоявшимися взглядами мужчиной. А тот крик Лидии, подумалось ему, был ужасен тем, что напомнил о возможности существования другого Феликса, теплого, чувственного и любящего, способного ощущать ревность, алчность, тщеславие и страх. Предпочел бы я быть тем человеком, спрашивал он сам себя. Тот человек жаждал бы вглядываться в ее огромные серые глаза, гладить ее прекрасные светлые волосы, слушать ее беспомощный смех при попытках научиться свистеть, мечтал бы вести с ней споры о Толстом, поедать черный хлеб с селедкой, видеть, как морщится ее хорошенькое личико после первого глотка водки. Тот человек был веселым.
А еще он не был бы равнодушным. Его бы интересовало, счастлива ли Лидия. Он бы побоялся нажать на курок из страха, что и ее может ранить рикошетом. Он мог бы не захотеть убивать ее племянника, знай он, что она привязана к этому юноше. Из того человека получился бы очень плохой революционер.
Нет, думал он, засыпая, я бы не хотел быть тем человеком. Он даже и не опасен.
Ночью ему приснилось, что он застрелил Лидию, а когда проснулся, то не мог вспомнить, испытывал ли он при этом сожаление.
На третий день он вышел на улицу. Бриджет отдала ему рубашку и пальто, принадлежавшие ее мужу. Они оказались мешковаты, так как ее муж был пониже и пошире Феликса. Его же собственные брюки и сапоги еще вполне можно было носить, а кровь с них Бриджет смыла.