Мама говорила: «Ты не бойся, доченька, когда я умру, я ведь твоя мама». У мамы были маленькие морщинистые руки, и вся она была маленькая, усохшая, и мне всегда казалось, что на кровати просто ее забытая шаль в крупную клетку, а ее нет. У нее был славный голос, тихий и задушевный, она любила рассказывать о своей молодости. Она никогда не жаловалась и почти ничего не ела. Когда на улице шел дождь и мостовая пузырилась, мама просила придвинуть ее кровать к окну, хотела послушать, как звенит, как умывается зелень. «Не умывшись нельзя, — говорила она, — легче дышать, когда вокруг чисто». А еще мама любила вязать половики из тряпок. Из разных лоскутов делала ленты, сматывала их в большой клубок, как футбольный мяч, и вязала коврики — круглые, разноцветные. У нас в доме и на полу, и на стенах были мамины коврики. Она всегда жалела, что мало лоскутков, она могла бы связать ковер на всю нашу комнату — три на четыре, это была ее мечта. Человек без мечты не бывает. Мама говорила: «Человек без мечты, что подсолнух без зерен». Человек должен мечтать, с мечтами ему хорошо, он обновляется, ему хочется жить, ему не одиноко. Антон, ты умеешь мечтать? Мечтать надо уметь, это очень серьезно, если человек умеет мечтать. Если меня прервут, я запоминаю, на чем остановилась, и обязательно потом домечтаю. Я люблю мечты с благополучным концом. Правда ведь хорошо, когда без обмана, ведь мы же люди, ведь может же человек верить и надеяться, что его не обманут? Антон, почему люди обманывают, это же жестоко, правда, Антон?
Под стенкой у нас стояли папины сапожные заготовки, они были похожи на подводные лодки. Папа все собирался заказать маленькую колодку и по ней сшить башмачки на мою ногу. Я ведь всегда радовалась этому и от радости танцевала. Я любила танцевать. И еще я просила папу сделать колодочку для моей куклы. У меня была тряпочная кукла с химическим лицом. Мама сделала это лицо карандашом. Одна бровь получилась изломанной и короче, от этого казалось, что кукла вот-вот заплачет. Мне очень жаль детей, Антон, когда они плачут. Я просто не могу. Я не знаю, что буду делать, Антон…
И на радость и на горе
— Где звездочки?[3]
— спросил Егоров с раздражением у бригадира Игнатьева.— Не дали.
— Опять! Ты скажи, что мы еще спокойные ребята. Работать не на чем, а мы молчим.
— Вижу, что спокойные, до того спокойные, что карьер даже не зачистили.
— Сальники накрылись, не успеваем масло заливать.
— Заливать вы мастера. Вскройте-ка, Егоров, посмотрим бортовые…
Вскрыли, действительно, и сальники ни к черту не годятся, и зубья, как бритвенные лезвия.
— Наш экскаватор, как старый слон, сейчас бы ему в самый раз хватило силы дойти до кладбища, — размышляет Егоров. — Он свое, Игнатьев, оттрубил, отпахал, и тут ничего не поделаешь. Износился. Это тебе не человек — машина. Человек износился, а сколько-то еще дюжит, через силу, а дюжит. Ты думаешь, мне его не жалко? Я, можно сказать, на нем состарился. — Егоров похлопал по обшивке экскаватора.
— Разве я не понимаю, но из кубиков складываются гроши. Работать-то надо.
— Я не к этому, — с продыхом сказал Егоров. — Уйду я, Игнатьев. Не хотелось бы, но придется. — Он отвернулся и стал смотреть за реку, туда, где в солнце разгорались макушки деревьев.
Игнатьев обескураженно молчал. А что тут скажешь? Значит, человека подточило, подмыло, тут уж недалеко до душевного обвала. Вон как в прошлом году на Бахапче рухнул берег, и все, не к месту вспомнил Игнатьев.
— Ладно, зачищайте забой, Егоров, там видно будет, не паниковать.
Игнатьев вернулся в карьер к обеду.
— Слушай, Егоров, — сказал он, устало приваливаясь на ковш, — принимай новый экскаватор. Экипаж подбери сам.
На стройке давно уж ждали новый экскаватор, но, по слухам, его сулили самому Ложкину… Но раз бригадир говорит, стало быть, знает, что говорит.
— В таком случае, — сказал Егоров, — зачем подбирать других людей…
Игнатьев уехал, а Егоров ходил вокруг своего экскаватора, как он это делал двадцать лет, когда что-то ломалось, и костерил машину последними словами. За эти долгие годы Егоров так свыкся с машиной, что не раз вел с ней беседу, когда смазывал подшипники, или драил, или их красил. А вот теперь ему дают новый экскаватор. Не верилось, и душу точило беспокойство.
— Ах ты, передряга старая, — ощупывал Егоров болты. Подтянул стремянку. — Если бы ходовую заменить, еще бы поползал сколько-то, а так… — Егорову назойливо лезла в глаза то одна, то другая изработавшаяся деталь. — Ну, ты, старикан, не думай, что вот так Егоров взял и бросил тебя.
Он подбирал слова поокатистее, повнушительнее для этого момента. Он пытался убедить себя и машину в чистоте намерений. Смешно, но ему обязательно нужно было получить от себя изнутри одобрение. Но наедине с экскаватором его голос звучал отчужденно и потерянно:
— Помутил ты мне душу, пора и честь знать, отработал свое. А я вот теперь с козы и на самолет. Видишь, как твоему хозяину подфартило.
И сам не зная зачем, Егоров протер прожектор.