Я подумал о нем так: смешно, и этот салага хочет тут хорошо служить! Впрочем, что же тут плохого, — подумал я по-другому, — если человек вспомнил о доме и матери? О ком же он еще должен думать? О службе-матушке, что ли? Но он еще не умеет служить. Служить умел Павликов. Он научил служить и своего замполита. И тот его не предал. А меня Железновский все-таки может предать. За всю мою эту норовистость. За всю мою… Да хотя бы за все другое! Я удивляюсь, что он, этот лейтенантик, думает о маме. А я? Думаю ли о маме? Нет, я даже подумал: почему он думает о маме? Я зачерствел на этой шестигодовой срочной. Я все позабыл. Я не помню запаха дома. Я не помню улыбки мамы. Я — чужой. Я — ничей! Как это я могу еще сидеть около вдовы? И не тронула меня ее слеза. И я окаменел, потому что каменным меня сделала эта длинная служба, этот вечный Романовский крест, этот злой песок, эта невыносимая жара. Потому… Потому — мы уже не люди. Нам и нельзя делать, Железновский, карьеру. У нас в душе, когда работают шестеренки, песок. Шестеренки крутятся туго. А скорее всего сразу останавливаются. Каменные души! Они не плачут, не дрогнут, когда вдовы сидят на чемоданах…
Но я был все-таки плохой газетчик, потому что небрежно спросил:
— Лошадей покормил?
— А то как же! — обрадованно сообщил Дайнека. — Ты как заглянул туда, я сразу и приказал…
— Извозчиком я был, пацаном начинал.
— Ага, это тоже такое случалось и со мной… Я сразу приказал! А то каждый болтается, а делом не занимается… Ты правда был этим? Конюхом?
— Ну да.
— А как же в газету? Грамота-то… Впрочем — все бывает.
— Бывает, — сказал я.
Он подошел ближе и сел у моего ложа.
— Старшина, старшина! — зашептал. — Не нравится все это мне! Бросили, ушли. Ну нас привели. Ну и что? Это же граница. А, выходит, у нас никакого опыта… Все так бросить, все открыть! Нате и идите!
— Тебя по какому принципу сюда назначили?
— Я всегда покладистый. Не рассуждаю, а — есть!.. Но скажи, старшина, этого-то по тутошним временам мало. Я завтра встану — что делать? Как прочно закрыть эту теперь дыру? Уже мои троих задержали с верблюдами. Что я обязан предпринять — вопрос!
— Тебе сколько лет?
— И лет мало. Всего двадцать для таких дел. Я не верю, старшина, пусть и пишут об этом мало, что не боги горшки лепят. Каждый Бог должен быть в своем деле. Я тебе не Бог, старшина. И ты давеча правильно говорил о негативе. Я — негатив тот самый и сегодня есть тут. Приедешь — я тебя прошу: доложи! Не страшно, мол, что все и непривлекательно. Страшно от назначения… Пошел я, извини!
Дайнека вышел, но вскоре вернулся с шинелью.
— На, надевай. И попрошу тебя… Второй вопрос — жена начальника бывшего. Это вопрос. Отсюда я ничего не сделаю. Ты должен знать, что бывший начальник заставы — сирота. И жена его родилась с таким же счастьицем. По детдомам обитались. Куда им теперь? Вот в чем вопрос!
Мне стало стыдно от своего высокомерия. От своих этих пышных раздумий. Моя вставочка о конюхе и ездовом Дайнеку сделала доступнее. Он думал: старшину сажают в кабинку полковника. Это неспроста. Перед такими держи ухо востро. Но только искренне сказанное для него — раскрыло лейтенанта. Он, оказывается, выше, добрее, умнее.
— Я не знал о сиротстве, — сказал я. — Ты прости меня.
— Детишек! Птенчиков! Я и сам поначалу обрадовался. Если детишки здесь, так не пропадем. А одумался… Никто ее тут жить не оставит, хоть бы кем ее поставил: уборщицей, телефонисткой или там еще что придумал бы. Не дадут ей тут быть. А аул ближний — в сорока верстах отсюда. Там бы пристроить да шефство взять…
Я вспомнил Железновского: всех, всех! Всех!
Всех — под вышку? Всех — под подозрение?
Ее-то в первую очередь.
— А ехать в Россию ей — голодно там.
— Ты в России заканчивал училище?
Он кивнул головой.
— Шефство взять над ней не дадут, — сказал я.
— Скажут, что покрыватель чего-то, твоего наподобие негатива.
— Это точно.
Утром ни свет ни заря прибежал продрогший насквозь шофер, с которым мы все сюда приехали.
— Товарищ старшина! Побыстрее, побыстрее! А то опять к вечеру выедем, гупнемся в темноте в сусличью яму, — не вылезем! А с нами детишки будут. Ночи-то — у-у-у!
— Ты берешь с собой жену начальника заставы? — спросил я его, увидев два чемодана, стоящие рядом с машиной.
— А что ей тут быть? Она ломоть отрезанный, — спрятал он глаза.
— Единолично решил?
— Единолично. — Шофер подошел ко мне вплотную, он изучал меня. — А ты что, не видишь? Небось, один Егоров достанет за всю шушваль… Я ведь все слышал!.. Забросает бумагами… И потому… Все решено единолично. Согласно уставу, конечно. И просьбе ее самой… Я, старшина, сюда езжу давно. Я знаю эту женщину. Вы ей теперь ничего не припишите! Она святая, если детей тут нарожала и в люди их сейчас тянет. Чтобы уехать! Чтобы по сиротским домам их не устраивали потом, после всего, что может быть тут!
— Поехали! — насупился я.
— И смотри, старшина! Не играйся! С огнем не играйся! Чего не надо не пиши!
— Все у нас с тобой насчет ее отъезда совпадает.
Я старался говорить тихо.
4