Тогда, как загнанный в угол зверь, Евно вдруг пришел в ярость. Да кто они, кто те, которые так терзают его душу, даже не ведая этого, внушают ему чувство жалкой вины и беззащитности. О, как он ненавидит их всех, болтающих об идеалах и знающих, что, поболтав и поиграв в революцию, спокойно пойдут по тропе, заранее предопределенной их средой: состоятельными родителями — профессорами и доцентами, чиновниками и инженерами, врачами и адвокатами. Он насмотрелся на таких еще в Ростове, нищий, полуобразованный еврей без прошлого и без настоящего... Он оборвал свою мысль, не завершив ее словами «...без будущего».
Нет, будущее у него, сына местечкового портного, есть. И отныне он будет грызть глотки тех, кто окажется на его пути. Какие могут быть сомнения? Кто и в чем его может обвинить? В жизни побеждает сильнейший, Дарвин доказал это. И он, Евно Азеф, будет делать в жизни только то, что выгодно лично ему, и эта выгода стоит над всем, что окружает его и будет окружать. Да, он добьется всего — денег, власти, права решать, что такое добро и зло, отнимать жизнь или даровать ее.
Часы в комнате соседа пробили семь раз. Тяжело, глухо, как будто сама судьба священными семью ударами одобряла его мысли, и он почувствовал, как на душе становится легче, слабость и сомнения исчезают, а страх тает, уходит. Так чувствуют себя, когда отпускает долгая и безнадежная зубная боль.
И когда он пришел на собрание кружка, назначенное в этот раз в мансарде у одессита Петерса, никто не заметил и следа пережитого им сегодня под утро.
Как всегда, он занял место председателя во главе дешевого, сколоченного из простых досок стола, покрытого серой унылой скатертью.
Так уж повелось: поначалу на каждом собрании председательствовали по очереди, потом получилось как-то так, что все чаще и чаще на председательском месте стала появляться тяжелая фигура Азефа. Председателем он был хорошим: никого никогда не перебивал, всем давал выговориться и всех внимательно слушал, делая карандашом какие-то пометки на листках принесенной с собою бумаги. Казалось, что принцип «молчание — золото» руководит им даже при самых бурных и яростных спорах, случавшихся среди кружковцев. Но когда он начинал подводить итоги дискуссии, все страсти разом остывали. Фразы его были тяжелы, неуклюжи, но и в словах, и во всем облике его было что-то такое, что подчиняло, овладевало волей слушателей и диктовало им волю этого крупноголового некрасивого толстяка. В кружке за ним само собою закрепилась и подходящая под его внешность кличка — «Толстый». Но не насмешливая, а уважительная и даже ласковая. И лишь через полтора десятка лет бывшим кружковцам стало известно, что «Толстый» одновременно имел и другую кличку, полицейскую — «Раскин».
К приходу Евно почти все кружковцы были уже в сборе. Нет, он не опоздал, он никогда в жизни не опаздывал, если только это не было ему выгодно. Просто сегодня все почему-то пришли раньше, до его прихода, и, видимо, о чем-то уже жарко поспорили, ибо в настроении их явно скользило тревожное беспокойство. Это Евно почувствовал сразу, его организм был всегда настроен на ощущение приближающейся опасности.
И, еще не открывая собрания, Евно обвел кружковцев, рассевшихся кто где смог, строгим и требовательным взглядом:
— Что-нибудь случилось, товарищи?
Он переводил свой тяжелый, гипнотизирующий взгляд с одного лица на другое, стараясь заглянуть в глаза то одного кружковца, то другого, но сделать этого не удавалось, товарищи прятали от него глаза, словно боясь, что он узнает то, что они решили хранить от него в тайне.
И Евно почувствовал, как грудь и спина у него становятся мокрыми от холодного, липкого пота. И опять вернулся тот самый мерзкий, откровенно физиологический, парализующий волю страх, который так безжалостно терзал его сегодня под утро. Он непроизвольно втянул голову в плечи, будто ожидая удара, и почти в отчаянии взглянул на Петерса, хозяина мансарды, в которой они сегодня собрались.
— В чем дело, товарищи? — изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрогнул, повторил он свой вопрос, адресуя его на этот раз непосредственно Петерсу.
Тот отвел глаза и тяжело вздохнул, словно собираясь с силами для ответа.
— Плохие новости, товарищ... В Ростове прошли аресты...
— Ну и что? — голос Азефа все креп. — Разве это впервые? Разве только в Ростове хватают наших с вами товарищей? А Шлиссельбург, а Восточная Сибирь, а каторга, тюрьмы, централы? Разве они не переполнены жертвами царского террора?
Это мы тут с вами спорим о какой-то теории в то время, как царские сатрапы измываются над попавшими в их кровавые лапы нашими братьями по борьбе. Сколько раз я говорил уже здесь, повторяю и буду повторять: террор! Только террор отомстит палачам и разбудит спящую в вековой лени, темную Россию! Главное в нашей борьбе — террор, все же остальное — пустяки, мягкотелость, интеллигентщина!
Голос его уже гремел, и, глядя на лица кружковцев, он видел, как они светлели, как загорались глаза и исчезала из них подавленность, встретившая его в первые минуты пребывания в мансарде.