Никто не улыбается больше, чем Леопард, только он говорит одно и то же, будь то в радости или в печали. По-моему, и то, и другое – личины, какие он надевает перед тем, что задевает глубоко, прежде всего душу. Счастье? Кому нужно счастливым быть, когда есть пиво масуку? И душистое мясо, хорошая деньга и теплые тела в постели рядом? И потом, быть мужчиной в моей семье – значит упустить счастье, какое зависит от слишком многого, что не в нашей власти.
Когда есть за что сражаться или когда нечего терять – когда из тебя получается превосходный воин? У меня ответа нет. О детишках я думал больше, чем верилось, что стану думать. Вскоре я до того стал ощущать это чем-то вроде легкого удара в голове или учащения сердцебиения, что, даже убеждая себя: это прошло, тревожиться не о чем, детишками этими я благо сотворил или, во всяком случае, что мог, то все сделал, – а являлось чувство, шептавшее: не все. Темный вечер стал еще темнее. Не одно ли это из того, что Сангома пятном оставила на мне, гадал я, или, может, легкое помешательство?
Я проснулся, когда малый склонился надо мной.
– Твой другой глаз в темноте светится, как у собаки, – выговорил он. Я бы закатил ему оплеуху, да свежий порез у него над правой бровью сочился кровью.
– Какие скалы скользкие с утра! Особенно если дороги не знаешь.
Малый недовольно зашипел. Он подобрал Леопардов лук с колчаном. Хотел бы я знать, заставлял ли хоть кто меня так трепетать, как Леопард этого малого.
– И я не храплю, – сказал я, но он уже бежал вниз к долине, пока не остановился.
Прошелся, сел на камень и задумался в ожидании, когда я окажусь всего в нескольких шагах позади него, после чего снова пошел. Но не очень далеко, ведь, куда идти, он не знал.
– Погладь ему животик, – сказал я. – Ему это нравится. Великое удовольствие.
– Ты-то откуда это знаешь? Ты, должно, всяких разных людей перегладил.
– Он же из кошачьих. А кот любит, когда ему пузик гладят. Совсем как собака. У тебя в башке твоей что, совсем ничего нет?
Почва стала красной и влажной, зеленые пеньки лезли под ноги, словно бугорки. Чем ниже мы спускались, тем просторней выглядела долина. Она уходила к самому краю неба и дальше. Мудрые говорили, что когда-то долина была просто небольшой речкой, богиней, позабывшей, что она божество. Речка змеилась через долину, смывала землю, слой грязи за слоем, камень за камнем, глубже и глубже, пока ко времени человека этого века не покинула долину, которую прорезала так глубоко, что человек не стал понимать обратное: не земля лежит так низко, а гора вздымается так высоко. Глядя вверх, пока мы спускались вниз, поглядывая на небо и туман, мы видели, как теснили горы одна другую, и каждая из них была больше города. Высокие до того, что окрашивались в цвет неба, а не кустарников. Из одного этого хотелось взор обращать к небу, а не к земле. К грязи, пока та краснела, к кустикам, пока те уступали место деревьям, к речке прозрачной, как стекло, а в ней – толстые нимфы с широкими бабьими головами и растянутыми ртами, днем они не прячутся, зная, что этот караван не за такой, как они, добычей охотится.
Малый, чье имя я успел забыть, вовсю припустил за леопардом, как только мы спустились с горы. По правде, я знал, что это не Леопард, знал, что эта кошка очень разозлится. Малый ухватил леопарда за хвост, тот прыжком развернулся и зарычал, потом присел и прыгнул на малого. Еще один рев раздался неподалеку от первого каравана, когда этот леопард припечатал малого к земле. Малый вскочил, отряхнулся, пока никто не видел, и побежал к Леопарду. Остановился прямо перед ним. Леопард сидел на травке и смотрел на реку. Он повернулся ко мне и улыбнулся, но малому не сказал ничего.
– Твой лук и колчан. Я принес, – сказал малый.
Леопард кивнул, глянул на меня и спросил:
– С Барышником встречаться будем?