На мирный исход надеялся я зря. Если местная публика застыла, как восковые фигуры в музее госпожи Тюссо в Лондоне, то москвич оказался очень быстр и решителен. Он резко вскочил со стула, со стуком опрокинув его, и бросился к окну. Замер, похоже, различив внизу мелькание наших бойцов и понимая, что единственное, чего достигнет, сиганув с высокого второго этажа, – это отобьет ноги.
Тогда его рука нырнула в карман.
А потом я увидел, что он держит в руках гранату и с каким-то торжественным выражением на лице вырывает кольцо.
Хреново дело! Лучше бы он из «нагана» палил – из него еще попасть надо, да в жизненно важные органы. А взрыв оборонительной «лимонки» в закрытом помещении положит всех. На сколько там замедление? На секунду или на стандартные четыре?
Одна часть моей натуры выстраивала эту цепочку мыслей, притом достаточно стремительно. А другая на вбитых рефлексах бросила тело вперед. Действовал я четко, размеренно и единственно верно.
Я смог вскочить и одним махом преодолел расстояние до столичного гостя. В прыжке ударил его ногой в область живота. Качественно так ударил. Хорошо иметь массу, как у средней упитанности бегемотика. Или, скорее, носорога, потому что снес я его с ног всей своей массой, как и водится у этих напористых африканских животных.
Вражина пролетел метра три и тяжело приземлился в следующей комнате.
А я повалился на пол.
И тут же ухнул взрыв…
Стоны, крики боли. Но все оказалось не так страшно, как мерещилось. Двух контрреволюционеров и нашего боевого товарища прилично посекло осколками, но их жизни ничего не угрожало. Меня даже не задело. А вот столичный гость подлежал уже не реанимации, а утилизации…
Глава 14
В течение последующих двух дней по всей области прошли аресты. И контрреволюционная организация «Русь Свободная» перестала существовать. А меня все не отпускала картинка, с каким лицом вражина рвал кольцо гранаты. Мог ведь сдаться, поднять руки. Поторговаться. Может, и к стенке бы не поставили, и вообще бы легко отделался. Но такое выражение бывает у людей, которые долгое время заняты тем, что упорно идут к своей смерти. Это их звездный час – героически погибнуть. Такие решили уже давно, что жить совсем незачем, и только ждут удобного красивого повода уйти под звук фанфар.
Потянулась рутина – подготовка материалов для особого совещания, обыски, допросы, экспертизы.
В целом операцию можно было считать успешной, если бы не гибель столичного гуся. Тем самым оборвалась ниточка к его соучастникам в Москве. Тлела еще надежда, что мы зацепим конец нити при допросах контрреволюционеров.
После обеда мне предстояло допросить одного из главных заправил РС. Это был Богдан Рябоконь, побитый молью левый эсер, участвовавший в терактах и «эксах» еще в царское время и решивший не останавливаться в своих начинаниях до гробовой доски. Пострадал от осколков он больше других. Ему сделали операцию. Сейчас он пришел в себя, вроде бы можно допрашивать.
Лежал он в отдельной палате тюремного госпиталя. Та же камера, только чистая, с простынями. Шагнув внутрь, я чуть не столкнулся лоб в лоб с хирургом Яцковским, только что закончившим осмотр пациента.
В его присутствии не было ничего удивительного. Именно он, как дежурный хирург, делал операцию в первой больнице, куда доставили раненого, как в самую ближайшую. Ассистировала ему в качестве операционной сестры Варя. А еще Яцковский время от времени консультировал больных в тюремном ведомстве. Оставалось только поражаться его энергии и широте профессионального охвата. Наш пострел везде поспел.
Мы поздоровались доброжелательно. И я осведомился:
– Пациент готов для допроса?
– Ну если только без пыток, – отозвался хирург.
Я увидел, как дернулся завернутый в бинты человек на кровати. И поспешил исправить неловкую ситуацию:
– Эка вы, Вениамин Ираклиевич. Мы ж не инквизиция какая. Мы – боевой кулак диктатуры пролетариата.
Больной чувствовал себя, похоже, не так плохо. Во всяком случае, нашел в себе силы присесть на кровати, прислонясь к стене. На меня он смотрел с настороженной тяжелой злобой.
Когда хирург, пожелав мне удачи в начинаниях, ушел, я пододвинул к кровати табуретку, уселся напротив эсера. И потянулся разговор по душам. В том смысле, что я из допрашиваемого душу готов был вытрясти, чтобы добиться ответов на накопившиеся вопросы.
Рябоконь оклемался еще далеко не полностью. Его тонкие пальцы тряслись, на впалых щеках со склеротическими жилками горел нездоровый румянец. Голос у него в связи с ранением был слабоват. Но признаком его скорого выздоровления являлось то, что привычка молоть языком вернулась к нему в полном объеме и взяла верх над недомоганием. Всячески демонстрируя в отношении «сатрапа» и «прихвостня режима», то есть меня, свое остро отточенное высокомерие, он сбрасывал на мою голову тонны холодного презрения. И говорил, говорил, говорил.