Поселок Шарибайский в самых горах стоит; они всю жизнь перед глазами, вблизи — зеленые, покрытые сосняком, дальше — синие, а в самой дали — темно-голубые, почти такие, как небо. Улицы на склонах гор; кажется, будто дома, тесно прижимаясь друг к другу, лезут, карабкаются наверх, убегают от заводского тына, заводской грязи и не могут подняться, оползают. Бог, видать, подхалтурил и насадил горы как попало: одна прямо стоит, другая скособочилась, будто подбитая, третья приплюснута и похожа на шаньгу. Высокая, резвая гора, ощетинившаяся острыми камнями, легла боком на соседку и вдавила ее в землю.
Между гор — Чусовая. Она то шарахается от них, то прижимается, ластится вроде бы, гладит водой бока гор и журчит, журчит игриво. Скалы над Чусовой. С них как в пропасть глядишь. К скалам прижались сосны, ели вековые, на берегу кустарник густейший, в воде камни чуть не с избу — есть на что посмотреть! При царе господа из Екатеринбурга наезжали к нам, на скалы, на реку любовались. В Чусовую речушка впадает, Шайтанкой называется. Когда-то здесь башкиры жили, охотники, им ж чащобе у речушки дьявол все блазнился, оттого и Шайтанкой назвали.
Потом русские пришли, от Демидова, того самого кузнеца знаменитого, горнозаводчика. Шайтанку плотиной перегородили, возле пруда завод построили и стали по Чусовой на барках штыковое железо сплавлять. А вокруг завода, как опята возле пенька старого, деревянные дома помаленьку мостились. Нам, шарибайским рабочим, поселок красивым казался, хорошим; все извека привычное кажется людям лучше, чем оно есть на самом деле. А вот начальник механического цеха Миропольский — он из Свердловска приехал — сказал мне:
— Какие дико однообразные домики. И каждый выглядит маленькой крепостью со своими большущими сараями, амбарушкой и высоченными воротами.
Километрах этак в двадцати от нас, возле Московского тракта, столб стоит. Толстый, кирпичный. Красивый. На одной стороне написано «Европа», на другой — «Азия». Свердловск в Азии, Шарибайск — в Европе, на самом краешке. На столб этот мы смотрели как на что-то казенное, нас не касающееся, потому что никакого различия между европейским и азиатским Уралом не видели.
Отец мой, деды и прадеды работали сталеварами. Уж так водилось в старину: рабочая профессия по наследству передавалась. Если кто-то интересовался прокатчиками, тому говорили: «Это с Носовым толкуй», а если проявлял любопытство к слесарному делу, то отсылали: «Дуй к Шахмаевым». Теперь говорят: самая что ни на есть почетная рабочая профессия — сталевар. А в прежние времена и думать не думали, и говорить не говорили о том. Отец приходил с завода вялый («как вареный» — говаривала мать) и ругался:
— Окоянная роботушка. Даже ноги дрожжат чё-то. Язык и тот не ворочатся, хоть и не робил им.
Ругался, а в другой цех перейти из мартена не согласился бы ни за какие коврижки.
Фамилия у меня по отцу и по матери плебейская: с уральским окончанием на «х». Только на Урале можно встретить много людей с такими фамилиями: Нарбутовских, Долгих, Черных, Сухих.
«Чьих он?»
«Белых».
Все в нашей семье были неграмотны. Я — первый грамотей, две зимы в школу бегал. Быть бы и мне неграмотным, да случай помог. Носил я по утрам молоко на квартиру барину, он в заводской конторе работал. Вижу однажды: лежит на кресле-качалке книжка раскрытая, а в ней картинка — машины какие-то. Впился в нее глазами, а подойти боюсь. Хозяин заулыбался:
— Подходи, подходи.
Эти слова его, самые простецкие, я запомнил навек. Смотрел на книжку как на чудо.
Барин — жене:
— С каким интересом он рассматривает машины.
Но меня не машины интересовали. Я впервые видел книгу. Странно, но опасался тогда, что могу эту книгу поломать, как хрупкую игрушку.
— Возьми домой, а завтра принесешь.
Назавтра дал мне другую книжку, там сплошь были картинки: города, леса, звери. Никогда и нигде не видел я таких ярких, сочных, волшебных красок. Сердчишко мое замирало от восторга.
Барин говорил с отцом обо мне. Придя домой, отец как-то необычно посмотрел и сказал:
— В школу, вот, велят тебя турнуть, еретика.
Слово ругательное, а голос веселый.
И стал я учиться.
Кровельным железом с нашего завода покрывали крыши во многих городах России. Правда, я не видел этих крыш, не знал этих городов: другого мира, кроме поселка, не было для меня. Церковь на горе золотыми куполами поблескивает, тени от длинных труб заводских пруд опоясывают, как обручи бочку. Смешно: в детстве я уверен был, что на всей земле лесистые горы, а между ними пруды, плотины, что стелется везде едкий дым, каждый раз перед сменой гудят разноголосые призывные гудки, слышные за много верст от поселков, а ночами, когда выливают сталь, над мартенами зажигается ослепительное мечущееся красноватое зарево и возле заводов так светло, что хоть книжку читай.
В цехах тогда душновато и темновато было — оконца закоптелые, на полу мусор, хлам, на стенах грязь липкая, которая красила одежду, а через нее и тело, особенно колени, грязно-серой несмываемой краской.
На завод я еще махоньким бегать стал. Мать тормошила за плечо:
— Вставай, отцу завтрак нести.