Изменился старый цех. Допотопную трансмиссию, при которой бесчисленное количество приводных ремней загромождало пространство и мешало размещать новые машины, убрали; к станкам поставили моторы. Новые станки привозили чуть не каждый день.
— Замечаю я, чем лучше работаешь, тем больше ругают, — сказал мне Шахов задумчиво. — А если будешь кое-как выполнять план — заживешь спокойненько, работенки немного, чэпэ нету. И, главное, зарплата та же. Зарплата-то та же будет в любых условиях. Но мне противны люди с рыбьей кровью. Плохо вот, что без чэпэ никак не обходимся. Бьют, будто кувалдой по башке.
Но это были цветочки... Всамделишние беды надвинулись неожиданно, как горный обвал. Сентябрьским утром двух рабочих прижало станком, когда его снимали с грузовика: одному сломало ногу, другой — умер в больнице, не приходя в сознание. Все получилось из-за спешки, из-за гонки сумасшедшей. Почти тотчас наплыло другое ЧП: покалечило токаря-подростка. Прогнал он первую стружку, начал вторую, наклонился над станком... Иглистая поверхность детали захватила косоворотку парня и с чудовищной быстротой и силой стала накручивать на себя...
Столько ЧП. Это страшно. Не в старой России.
Помню, старики рассказывали нам, мальчишкам, как один рабочий упал в расплавленный металл, только что вылитый в ковш.
— Схоронили его? — спросил я.
— Чего говоришь-то? Ну чего от этого человека могло остаться? Вот чудила!
— А чё начальству было?
— А ничё.
По заводу поползли, зазмеились тяжелые, недобрые слухи. Создали первую (их было потом три или четыре) комиссию по расследованию ЧП, куда включили и Миропольского.
— Еще легко отделались, — говорил мне Миропольский. — Набрали мальчишек, кое-как подучили и поставили к станкам.
ЧП с подростком произошло ночью. А в утреннюю смену вытворил грязное дельце Мосягин — сломал центровой станок; их в обдирке и оставалось-то всего-ничего. Нарошно сломал. Хотел сломать. Полетело, порушилось все, так что слесари-ремонтники потом, ругаясь и отплевываясь, дня три колдовали над станком.
Поглядел, поглядел я и говорю:
— Что же ты наделал, человече?!
— Да, не выдержал нагрузки станочек. Шибко хреновый. Все дрянные станки надо выбрасывать к лешему, я лично так думаю, Иваныч. Переводите меня на «ДИП».
Он, как всегда, стоял по-солдатски — руки по швам, смотрел кротко, а краешки губ его книзу ползли, и опять мне казалось, что Мосягин усмешничает.
— Ты же нарошно сломал станок.
— Страсть хотелось побольше выработку дать, — отозвался он спокойно, будто не понимал моих слов. — А может быть, и рекорд бы!.. А чё!..
— Ты же нарошно сломал его, говорю тебе.
— Чё-чё?!
— А то, чего услышал.
— Что значит «нарошно»? Ты чё говоришь?
— А это значит, что ты хотел, чтобы станок сломался. Хо-тел! И думал: все будет шито-крыто.
— То есть, как это хотел?
— А уж не знаю, как.
— Зачем мне хотеть?
— Это тебе видней.
— А твой зятек, Васька Тараканов, тоже хотел, а?! Скока разов он центровой станок ломал, а? А как поставили на «ДИП» — порядочек, любо-мило смотреть. Так что давай не будем... Ты меня не любишь, знаю...
«Изо всех сил старается казаться спокойным, но какая-то натяжка все же есть, видно, что притворяется. Вон и пот на лбу... Хотя причем тут пот?»
— Тараканов не хотел. И у него только шестеренки. Шестеренки — чепуха. А у тебя...
Мосягин хохотнул. Почти натурально хохотнул. Вот артист!
— Ну, едрит твою! Ваську надо на руках носить, а других поносить. Не выйдет, товарищ Белых! Не выйдет! Я тоже хочу дать выработку большую, я не хужей других-прочих.
«Не те слова, не та интонация. Все одно вижу голубчика».
— Хватит, Мосягин! Вы специально сломали станок. — Мне хотелось сказать пограмотнее, официально, а не получалось: волнение, злоба всегда лишали меня языка, я начинал говорить торопливо, сбивчиво, совсем не так, как нужно бы.
— Да ты чё, в сам-деле?! Как я могу специально? Дал поболе обороты и он сломался. Чё ты в сам-деле, елки-палки?
— Давай, кому другому втирай очки.
— Чё плетешь? Ну, чё ты плетешь-то! Надо же!..
— А вот мы посмотрим.
— Чего?..
— Кто плетет, а кто не плетет — посмотрим.
— Ты... ты, мастер, говори, да не заговаривайся. Никто не позволит грязнить людей. Ты чё прешь на честного человека?
— Что натворил, бог ты мой!
— Пойди, выпей воды. Заболел, видно.
Говорил неторопко, даже увереннее, чем в начале беседы, и я подивился его самообладанию.
Подошел сосед Мосягина. У этого человека все было средненьким: средний возраст, средний рост, средняя выработка, не отстанет и вперед не выскочит — незаметный.
— Правильно, Иваныч.
Ох, как Мосягин зыркнул на него:
— Прикуси язык, жаба ротастая!
Аккуратненькой чистенькой тряпочкой Мосягин степенно, старательно обтирал станок, на котором и так не было ни пылинки. Лицемер!
— Хватит! — не выдержал я.
— Чё гаркаешь! — Мосягин не отводил от меня взгляда, в глубине маленьких глаз его нарастал острый холодок, и зрачки как бы заострялись. А еще говорят, стыд глаза колет.
Я вызвал Шахова.
— Все это не случайно, Егор Семенович. Вот смотрите, какую стружку взял. Видали! В два-три раза больше, чем обычно.