— Главное в нашей писательской жизни — это книги, — говорил он в следующем выступлении. — И мне кажется, что пора это отнести и к самому себе. Я бы даже сказал, давно пора.
Через несколько дней был прием за городом, на правительственной даче. Для творческой интеллигенции. Погода с утра была хорошая, и сначала все бродили по аллеям парка, вдоль пруда живописными группами. В каждой один-два высших руководителя партии и десяток писателей, деятелей искусств.
Ближе к обеду стали подтягиваться к длинным, заблаговременно накрытым столам, предусмотрительно защищенным брезентовыми навесами — на случай дождя, который все время бродил где-то рядом.
Гроза и ливень разразились как раз в тот момент, когда под звуки оркестра и пение солистов с характерным украинским тембром, так любимым Хрущевым, подали закуски и Никита Сергеевич взял слово.
Он начал говорить, и всем стало уже не до закусок, не до заливного зеркального карпа, выловленного, как говорили, в здешнем же пруду, не до черной и красной икры в хрустальных судках со льдом. Природа, то ли одушевляя, то ли пародируя оратора, сопровождала каждую его тираду вспышкой молнии, ударом грома, порывом ветра со струями дождя, который стал просачиваться и сквозь брезент.
Хрущев не замечал ничего этого, увлеченный страстным накалом собственной речи.
К.М. досталось, пожалуй, даже больше других. Ему и Алигер. Да еще Мариэтте Шагинян, которая так порывисто выставляла навстречу оратору свой микрофончик, что, казалось, боксирует с хозяином. Кое-кто улыбался, видя это. Улыбки сменились онемением, когда Мариэтта Сергеевна вдруг резко повернулась и, запихивая в сумку свой микрофончик, пошла прочь, к видневшейся вдалеке стоянке машин.
Кажется, только один оратор в запале не заметил ее ухода. Или не подал вида? Во всяком случае, накал речи Хрущева стал понемногу стихать, и от критики писательских и вообще интеллигентских ошибок он перешел к задачам, стал говорить о тех экономических преобразованиях, которые наметила партия, о планах реорганизации управления промышленностью, которые должны были дать незамедлительный и ощутимый эффект.
На этом приеме, когда уже настала возбужденным гостям пора расходиться, к К.М. подошел Твардовский и, покашляв, похекав в кулак, спросил, правда ли говорят, что он, Костя, собирается уехать, что-то вроде бессрочного отпуска взять для завершения какого-то романа. К.М. молча кивнул. Твардовский, продолжая покашливать, напомнил о том давнем их разговоре, тоже по его инициативе состоявшемся, когда он предложил Косте не стесняться и брать, если предлагают, «Новый мир». Так вот теперь он готов, если в этом есть нужда, оказать Косте такую же услугу и прибрать к рукам их общее любимое дитятко, не дав ему оказаться без хозяйского глазу.
— Разумеется, это все имеет значение только в том случае, если у тебя действительно такие планы, — добавил Трифонович, дабы исключить малейшую недомолвку.
Они взглянули друг другу в глаза. К.М. молча пожал Твардовскому руку.
Встреча Никиты Сергеевича с творческой интеллигенцией не убавила сумятицы в голове, хотя и на заседании редколлегии, и на разного рода сидениях в Союзе писателей К.М. привычно распространялся о «том дружеском и сердечном, полном глубокой веры в силы нашей народной интеллигенции приеме, на котором мы недавно были».
Через месяц после этих встреч состоялся пленум ЦК партии, который объявил о наличии в рядах президиума ЦК партии антипартийной группы, всячески тормозящей выполнение решений XX съезда КПСС, искоренение явлений, порожденных культом личности. Из состава ЦК были выведены Молотов, Маленков, Каганович, а вместе с ними и Шепилов, который в пору борьбы с космополитизмом пытался ослабить силу удара. Снова люди, чьи имена, особенно первых трех, стали почти тождественны слову партия, оказались ее врагами. Повторение прошлого? Нет, шаг вперед! Вместе с культом личности, культом Сталина, рухнула сама презумпция непогрешимости первого руководителя и следом — всего ареопага, стоящего во главе партии, народа и государства. Двадцатый съезд был для них первым шагом вниз с лучезарного Олимпа, пленум об антипартийной группе — вторым. Они — такие же простые, грешные, как все мы, люди, которые могут и должны быть судимы людским судом по тем же самым законам справедливости, что и все на земле. Если и есть тут разница, то она лишь в том, что чем выше ты поднялся, тем больнее тебе падать, тем слышнее грохот падения.
Хрущев, стянув с заоблачных высот сначала Сталина, а потом ближайших и старейших его соратников, и сам вынужден был спуститься вместе с ними — хотел он этого или, может быть, и не хотел. Законы людские, которые с его благословения были распространены на небожителей, оказались властными и над ним тоже.
С каким-то новым чувством раскрепощенности К.М. внимал тому, что происходило и звучало вокруг.
Обвиненный в свое время Хрущевым за злосчастную передовую в «Литературке» в приверженности культу личности, К.М. с недоумением и растущим сопротивлением размышлял над тем, что теперь сам Хрущев говорил о Сталине.