Шагая к машине, которая ожидала его на площади Ногина, у наркомата угля — у первого подъезда ЦК стоянка не разрешалась, — он не знал, радоваться ему, горевать или смеяться. Шел и невольно сравнивал Хрущева со Сталиным. Приглашение к Сталину и встреча с ним — это было настоящее священнодействие, со своим ритуалом, своими жрецами, которые, начиная еще со Спасских ворот, куда ты входил под испуганными вопрошающими взглядами случайных прохожих на Красной площади, передавали тебя, что называется, из рук в руки, пока ты не оказывался в компании с неизменным Поскребышевым и теми своими немногими коллегами, которые тоже были приглашены, перед той самой дверью... Ну, а уж за нею начиналось такое, что можно было сравнить только с явлением Христа народу, как с легкой иронией, народившейся в последние годы, вспоминал он теперь. Каждое слово, каждый жест, каждое дуновение сквознячка, пробивавшегося сквозь фрамуги, движение каждого завитка дыма, исходившего из трубки единственного курившего в зале Сталина, было преисполнено особого значения, сразу же на каких-то невидимых скрижалях вписывалось в историю. В практическом плане слова вождя уже на следующий день, если не раньше, преломлялись в делах и судьбах книг, людей, целых народов.
С Хрущевым... Словно он не у главы государства и партии побывал только что, одержавшего гигантскую политическую победу, а у председателя какого-нибудь не первой руки облисполкома, в лучшем случае секретаря обкома — с его переполненной приемной, не умолкающими телефонами, затурканностью.
Визит Симонова к Хрущеву не остался в секрете.
Вскоре на дачу в Красную Пахру заглянул, вроде бы ненароком, Твардовский и поведал, что ему официально предложили журнал. О подробностях разговора K.M. с Никитой, как теперь все чаще называли Хрущева, он, человек деликатный, не расспрашивал.
Все было улажено, но именно теперь-то К.М. решил не торопиться, подготовиться основательно. Хорошее состояние духа, которое всегда приходило вслед за ясностью в важных вопросах, вернулось к нему.
Пришло давненько уже не посещавшее его ощущение согласия с самим собой, при котором ему и море по колено.
На различных более или менее широких писательских и иных форумах он теперь без устали повторял, что главное дело писателя — писать. Да, писать.
— Мы, писатели, недостаточно хорошо знаем жизнь, но относим это ко всем другим, кроме себя. Мне лично, например, в последние годы, чем дальше, тем больше, кажется, что мне не хватает глубокого знания жизни, что я как писатель живу за счет старых запасов, накопленных в те годы, когда я был военным журналистом, много ездил и много видел. Мне хочется, и я надеюсь, не откладывая в долгий ящик, выполнить свое желание, снова, не на месяц, не на два, а на более серьезный срок вновь сделаться газетчиком, оказаться в качестве газетчика таким же участником мирного сражения за коммунизм, какими многие из нас с пользой для литературы были в отгремевшем великом сражении с фашизмом.
Слетав в Ташкент — разведка боем, он вернулся оттуда еще более воодушевленным. В писательской среде, да и везде в республике, его приезду, он почувствовал, радовались, его ждали... За считанные дни он умудрился там впрячься сразу в несколько возов — взялся переводить новую повесть Абдуллы Кахара, обещал прочитать лекцию в военном гарнизоне, провести семинар для молодых журналистов в республиканской газете, отправиться по заданию «Правды» на строительство газопровода «Бухара-Газли».
Дома тоже царило воодушевление. Лариса радовалась отъезду, понимала: он поможет мужу сразу порвать со многим, что отягощало жизнь, тянуло в прошлое. Шурка росла не по дням, а по часам и уже ходила, держась за палец. Катька бойко зубрила гаммы и французский. Старики и с той, и с другой стороны стали чаще навещать «молодых» перед предстоящей разлукой.
Только Нина Павловна грустила, и ему дорога была ее печаль. Они впервые разлучались так надолго после ее отъезда в 1950 году в Красноярск к ссыльному мужу.