Оказалось, что и о «настоящих коммунистах» (как единодушно охарактеризовали Дюйшена местные критики) можно писать страстно и проникновенно. Характерно и то, что почти все критики как Киргизии, так и далеко за её пределами увидели в новом произведении автора повествование о трудных делах просвещения, о заслугах советской власти перед ранее отсталыми народами. Вскоре Андрей Кончаловский снял по нему фильм, который имел большой зрительский успех. На него откликнулся сам Жан-Поль Сартр. Но мало кто из доброжелателей повести обратил внимание на то, что судьба коммунистов-первопроходцев представлена в ней как историческая драма, даже трагедия. Примечательно и то, что в «Первом учителе» Айтматов впервые затронул тему, которая станет для него впоследствии стержневой, — тему памяти. Памяти исторической и памяти сердца.
Современники первой публикации повести — читатели и критики начала 1960-х — уловили в ней прежде всего публицистические ноты — призыв к новым поколениям выполнить свой моральный долг перед теми, кто в неимоверно трудных условиях, ценой огромных жертв закладывал основы новой жизни.
Что ж, в таком прочтении была своя правда — первостроителям действительно было чем гордиться, и далеко не в последнюю очередь новой и весьма эффективной системой образования. И автор тоже отдавал ей должное. Но уже тогда Айтматова беспокоило историческое беспамятство, некий нравственный ущерб, коренящийся в самих основах системы. Понадобилось время, чтобы угол зрения на повесть существенно изменился. Историю, случившуюся много лет назад, прочитали как трагедию, оставившую «сплошные рубцы» на сердце и сломавшую судьбы людей.
Произошло это в перестроечные годы, когда в читательском восприятии тема повести отодвинулась на задний план, превратилась в фоновую величину, а на авансцену вышла символическая судьба двух людей — Алтынай и Дюйшена, их жизненная драма, заключающаяся в том, что в борьбе за социальные права они потеряли личное, человеческое счастье.
САГА О ВОЙНЕ:
Известна вековая мудрость: за всё хорошее в жизни мы всегда чем-то расплачиваемся.
Размышляя о жизни Чингиза Айтматова, поневоле думаешь о том, как складывалась она на ветрах, дувших в самых разных, часто противоположных направлениях.
Безоблачное детство, грубо оборванное арестом отца, полные унижений и борьбы за выживание годы. Столичная Москва — и отдалённый Талас. Отрочество в маленьком киргизском селе. Обида, печаль — и встречи с простыми, но невероятно добрыми и отзывчивыми людьми, открывшими ему, как он любил говорить, красоту «человека труда». О том, как Чингиз был крайне чувствителен к чужой беде ещё в детстве, что у него была привычка расплакаться во время просмотра какого-нибудь душещипательного фильма, мы говорили в предыдущих главах. Кроме того, Бог его действительно погладил по голове в том смысле, что у него был удивительный талант воспринимать чужое горе как своё. И вот счастье приобщения к истокам — к народной речи, образному слову, русско-киргизской литературе и культуре — сменилось обрушившимся на всех и на него горем — войной. И улавливал он эти свойства и качества не в орденоносных героях, о которых слагались песни и поэмы, а в самых простых людях, ничем не выделявшихся в обыденной, повседневной жизни.
Вот как сам Айтматов вспоминает военное лихолетье.
«Когда началась война, мне было тринадцать лет. Этим началось открытие большого мира для моего поколения. Самому теперь не верится, в четырнадцать лет от роду я уже работал секретарём аилсовета. В четырнадцать лет я должен был решать довольно сложные общественные и административные вопросы, касающиеся самых различных сторон жизни большого села, да ещё в военное время. Но тогда это не казалось ничем таким из ряда вон выходящим.
... Самое страшное было раздать “чёрную бумагу”, оповестить о гибели близких семьям погибших. И хотя сообщали эту горькую весть с положенным достоинством старики аксакалы и оплакивали погибшего всем аилом, саму бумагу, “чёрную вестницу”, приходилось вручать на дому мне. Не сразу, попозже, уже после взрыва отчаяния и страданий. И всё равно жутко вынимать из казённой полевой сумки, доставшейся мне по наследству от прежнего секретаря, небольшую, размером с ладонь, печатную бумагу с военным штампом и подписями майоров, капитанов или других штабных лиц. Текста несколько строк. Тихо зачитываю, перевожу слова на киргизский язык и умолкаю. Слышу тяжкий, опустошённый вздох, будто каменистая осыпь зашуршала с горы и поползла, покатилась вниз. Трудно поднять мне глаза, хотя я ни в чём не виноват. Я отдаю бумагу. “Спрячьте”,— говорю. И тут сдерживаемый, сдавленный плач матери прорывается вдруг судорожными рыданиями и затем долгим, бесконечно горестным плачем. Неужели эта бумажка дана взамен живого сына?!