Ему помогали раздеться, вели в залу, усаживали во главе стола, подавали стакан горячего чая. Несколько минут он сидел молча, грея о стакан ладони, осыпаемый градом приветствий и вопросов. Потом сам начинал расспрашивать и, пока ученики отвечали наперебой, пил чай вприкуску, окуная в стакан кусочки сахара.
Но это были не главные вопросы. Главные хранились в запечатанном ящике, который придумал Николай Иванович Мурашко. Ящик вскрывали, когда приезжал кто-нибудь из знаменитых гостей.
Молодежь любила слушать Ге, потому что для него не было профессиональных вопросов. Его спрашивали о технике – о том, как строить композицию или класть мазки, – он и тут говорил о жизни, о борьбе, об идеалах. Связь профессионального с общим делом была для него очевидна.
Художник Куренной вспоминает: однажды Ге вытащил билетик с вопросом: «Что такое сухо?» – и говорил пять часов.
Он рассказал о деревенском мальчике, который ни рисовать, ни писать красками не умеет, но его тянет к этому, у него много разных картин в голове. Ему удается попасть в город – учиться. В школе он рисует гипсовые фигуры и пишет натюрморты. Через пять-шесть лет мальчик становится художником. Он научился владеть карандашом и кистью, но позабыл за эти годы картины, которые когда-то были в его голове и ради которых он рвался в школу. Хорошо, если молодой художник входит в жизнь со своими идеалами, но ведь такое редко бывает, – учили его технике, не идеалам. Начинаются поиски – что писать? Это вопрос и о том – для кого писать? Картины покупают богатые люди; они хотят, чтобы картины украшали их дом, стали фоном, обоями. Они с удовольствием купят натюрморт с фруктами или голую женщину, стоящую рядом с гладкой красивой коровой. А в юном художнике запылало подлинное чувство – он мечтает написать Яна Гуса на костре.
– Ну, подумайте, разве такая картина в столовой прибавит аппетиту или в спальне даст спать богачу!
Ге рассказывал молодым друзьям, что общество, в котором они живут, и идеалы настоящего художника – вещи несовместные.
Ге учил молодежь приходить в искусство со своими идеалами, потому что верил ей, верил в неизбежность и правоту будущего.
В начале девяностых годов в Товариществе передвижников шел большой и резкий спор о приеме и правах молодых членов. Даже заслуженные художники старшего поколения стояли за то, чтобы ограничить права молодежи. Ге поддерживал ее самоотверженно и безоговорочно. Когда страсти несколько улеглись, состоялся традиционный обед Товарищества. Ге и Маковский произнесли речи. Поленов сообщает: «Ге сказал, что он радуется, что наше общество благодаря молодежи идет вперед и чувствуется свежая в нем струя. А Маковский выразил убеждение, что общество наше, несмотря на новые молодые и свежие силы, вошедшие в него, осталось… сплоченным товариществом».
До чего же много заложено в два эти словечка – «благодаря» и «несмотря на»!..
Удивлялись, что Ге с его высокими и очень личными требованиями к искусству смело принимал начинающих художников – тех, чьи первые шаги вызывали критику и просто неприязнь его именитых современников. Удивлялись даже, как это Константина Коровина вдруг Ге больше всех понял и оценил.
А удивляться-то, собственно, нечего. Чего другого ждать от художника, который после сорока лет работы назвал хламом все, что накопил. Не будь этих сорока лет, он не смог бы прийти в искусстве к тому, чем закончил жизнь. Но сам он не желал об этом думать. «Другие по живому следу пройдут твой путь за пядью пядь», – писал поэт. Сам Ге остро вглядывался в каждую новую картину на выставках, в каждый собственный мазок – искал сегодняшнее, ради которого он обязан и счастлив был отказаться от хлама. Для него эти сорок лет не база, не итог, не гордость – помеха. Ему не надо прошлого, чтобы за него держаться, – он всегда готов начать сызнова. «Как дитя».
Мудрец и дитя
Чьей рукой написан портрет старухи Марии Павловны Свет, написан, по преданию, за несколько часов до ее кончины?
Рукой мудреца, постигшего неизбежность смерти? Или рукой юноши, для которого смерть далека и почти невероятна, – он присматривается к ней с безжалостным интересом и тревожным трепетом первого узнавания? Может быть, рукою мудреца, начавшего, как дитя?..
Кто, как не мудрец, много размышлявший и скорбевший о смерти, мог заметить эту невыразимую муку в успокоенных и наполовину ослепших глазах, прочитать эту последнюю думу, застывшую, словно забытую в скорбно поднятых бровях, передать эту неумолимость угасания.
Кто, как не дитя, как не юноша-художник, мог, волнуясь, ухватить удивленным, свежим взглядом эту землистость лица, со лба и у скул уже подернутого серым, этот слишком заметный нос, эту неподвижную тяжесть морщин, остановившихся, как останавливаются волны и круги на воде, снятые на фотографию, эту сверкающе-чистую белизну кружевного чепчика и шейной косынки, белизну, уже отдающую саваном.