Потому, должно быть, каким-то непривычным для портретов Ге покоем светится лицо молодой женщины; потому, должно быть, золото и зелень бесконечного сада так властно подавляют первый план портрета – сумрак вечерней комнаты; потому, должно быть, силуэт женщины не выделяется, а слит воедино, как бы даже поглощен этим буйным и сочным фоном.
Ге сопрягал понятия. Жизнь человеческая – лишь частица природы, частица единой великой жизни. Оттуда, из-за окна, приходим мы в нашу сумрачную комнату и уходим туда, за окно, идем по бесконечной солнечной аллее, чтобы раствориться в зелени, зазвенеть тополиной листвой, зашелестеть густой травой под ногами внука.
«Мой портрет»
Но лично у него, у Николая Николаевича Ге, времени, чтобы ходить по саду, оставалось немного.
В старости он посвежел лицом, как будто даже помолодел. Некоторые объясняли это долгими годами жизни в деревне и пристрастием к вегетарианской пище. Другие – тем, что он окреп духом, внутренне себя нашел.
В молодости Ге многим знакомым казался почему-то стариком. «Красивый старик», «Старик с апостольской внешностью», «Старик с круглыми глазами» – так пишут люди, которые умели точно видеть. Скульптор Гинцбург вспоминает, как остроумием и открытой душой обворожил его, юношу, «красивый старик». Ге, когда он встретился с Ильей Гинцбургом, было тридцать девять лет. Сам Ге тоже смолоду именовал себя «стариком».
Может быть, зоркий глаз художника улавливал и в молодом лице черты будущей старости – бывают лица, на которых эти черты рано угадываются. Недаром Ге в Петре из «Тайной вечери» сумел написать себя таким, каким он стал через тридцать лет.
Может быть, впрочем, сказывалось и несколько странное возрастное положение Ге среди товарищей по искусству. Даже художники, начавшие новый период в русской живописи, – Перов, Крамской, Шварц – были младше его несколькими годами. С теми же, кто плечо к плечу прошел с ним всю творческую жизнь, разница в летах была и вовсе значительна.
Но вот ведь странность: молодого Ге воспринимали как старика, а когда он впрямь постарел, все вдруг заговорили о его молодости. «Молодой старик», «живой», «горячий». Начинающим художникам он казался «самым юным» в кругу своих сотоварищей.
В чем тут дело? Неужели только в свежем воздухе и растительной пище? Или это молодежь, его окружавшая, заставляла старого художника светиться отраженным светом?
В поиске – скорей всего, в поиске, живом и горячем, – секрет его непреходящей молодости. Юношам с каштановыми усиками казался стариком молодой Ге с большой и рано поседевшей бородою; но потом юноши стали мужами, сами завели седые бороды, все в искусстве им открылось ясно и определенно, они себя узнали и цену себе узнали, а этот Ге по-прежнему искал, сомневался, мучился, как сорок лет назад, увлекался и устремлялся, по-прежнему не мог остановиться, успокоиться.
Последние его картины по теме без труда укладываются в цикл, но, наверно, еще больше их объединяет нечто, подобное первооткрьггию, при котором мы как бы присутствуем. Каждое новое полотно неожиданно, словно только что горячечно найдено; тревожная эскизность – лишь бы донести главное, не расплескать, но следующее полотно опять эскизно и тревожно, обстоятельная степенность уяснившего свои достоинства мэтра к Ге так и не пришла.
Когда художник на частной квартире в Петербурге показывал свое «Распятие», он не в силах был ждать, пока зритель соберется с мыслями, выскажется, – убегал, как начинающий, как дитя, в прихожую и прятался у вешалки за цветастой ситцевой занавеской.
Тот же безостановочный поиск, та же немеркнущая новизна и в последних портретах, написанных Ге.
Их еще труднее, чем ранние, – да и надо ли! – разбивать на группы, систематизировать. В каждом новом портрете все по-новому. Гегель писал: «Не иметь никакой манеры – вот в чем состояла во все времена единственно великая манера». Это сказано в «Лекциях по эстетике», в главе «Прекрасное в искусстве как идеал».