— Это форма массовой истерии, — жаловалась мне Вайолет. — Религиозные бдения при отсутствии религии. Хипповская групповуха образца девяностых. Весь этот молодняк доводит себя до исступления и балдеет. Правда, они не пьют, но, говорят, у них там наркотики, хотя я ни разу не замечала, чтобы Марк возвращался домой под кайфом.
Вайолет тяжело вздохнула и потерла себе шею.
— Ну конечно, ему пятнадцать. Энергию некуда девать.
Еще один вздох.
— И все-таки я очень беспокоюсь. Я чувствую, что Люсиль…
— Люсиль? — переспросил я.
— Да не важно, — отмахнулась Вайолет. — У меня, наверное, просто паранойя.
В ноябре мне попалось на глаза объявление в одном литературном журнале. Оказывается, на Спринг-стрит, в нескольких кварталах от нашего дома, Люсиль устраивала творческий вечер. Последний раз мы виделись на похоронах Мэтью. Напечатанная строчка с ее именем и фамилией вдруг пробудила во мне желание услышать ее голос. К тому времени Марк успел превратиться в почти полноправного жильца моей квартиры, так что интерес к Люсиль мог явиться закономерным результатом нашей с ним близости, но сейчас я понимаю, что решение пойти на вечер было вызвано и недавними недомолвками Вайолет, и рассказами Билла о скупости его бывшей жены. Он так редко говорил о людях со столь внятным осуждением, что, заинтригованный, я решил увидеть все собственными глазами.
Вечер проходил в каком-то сомнительном плохо освещенном баре. Сквозь полумрак я увидел в дальнем конце зала Люсиль, сжимавшую пачку листков. Ее волосы были гладко зачесаны со лба и собраны в хвост. Одинокая лампочка над головой освещала бледное лицо, делая тени под глазами еще глубже. Издали она показалась мне прелестной в своем неприкаянном одиночестве. Я подошел поздороваться. Люсиль подняла голову и с усилием растянула плотно сжатые губы в улыбку. Но голос, когда она заговорила, звучал ровно и приветливо:
— Лео, какой приятный сюрприз!
— Вот, захотелось прийти послушать.
— Спасибо.
Повисла пауза.
Люсиль явно чувствовала себя неловко. Ее "спасибо" встало между нами как заключительная точка в разговоре.
— Я неправильно ответила, да? — начала она, тряхнув головой. — Нельзя было говорить только "спасибо". Я должна была сказать: "Как это мило с вашей стороны" или "Спасибо, что пришли". Вот если бы вы подошли ко мне после выступления и сказали, что вам понравилось, я могла бы отделаться простым "спасибо", и тогда бы мы не стояли, как сейчас, не зная, что делать дальше.
— Увы, вот они, подводные камни взаимопроникновения, — сказал я и тут же пожалел.
Слово "взаимопроникновение" было тут явно не к месту.
Но Люсиль оставила мою реплику без внимания и снова склонилась над своими листочками. Я заметил, что у нее дрожат руки.
— Для меня эти выступления всегда такая мука, — произнесла она. — Я должна несколько минут побыть одна, чтобы собраться.
Люсиль отошла в сторону, села на стул и погрузилась в чтение. Губы ее шевелились, а руки продолжали дрожать.
На вечер пришло человек тридцать. Публика расселась за столиками, кто-то заказал пиво, кто-то курил прямо во время выступления. В стихотворении "Кухня" Люсиль называла предметы, один за другим. Список становился все длиннее, превращаясь постепенно в подробный словесный натюрморт. Я время от времени прикрывал глаза, чтобы внимательнее вслушаться в каждый слог, каждое ударение. В другом стихотворении Люсиль препарировала фразу, очевидно брошенную каким-то безымянным знакомым: "Ты хорошо подумала?" Это был остроумный, изощренный и безукоризненно логичный анализ, предметом которого стала кроющаяся в вопросе попытка шантажа. Я, по — моему, проулыбался от первой до последней строчки.
Люсиль читала дальше, а я вдруг подумал, что интонация ее стихов не меняется. Выверенные, лаконичные, парадоксально-отстраненные, они делали абсолютно невозможным примат какой-либо вещи, личности или даже идеи. Демократизм авторской позиции выравнивал эту позицию до состояния бесконечной плоскости, усеянной частностями — физическими и духовными, — которые в равной степени удостаивались поэтического внимания. Я был потрясен. Отчего же я не понимал этого раньше? Мне вспомнилось, как мы сидели рядом, склонившись над ее рукописями, вспомнился ее голос, объяснявший причину, которая продиктовала выбор того или иного предложения, всегда ровного и лаконичного, и я почувствовал ностальгию по этому давно позабытому ощущению сопричастности.
Я купил ее сборник, он назывался "Категория", и, когда вечер подошел к концу, встал в очередь за автографом. Всего нас стояло человек семь, я был последним. Люсиль взяла книжку, написала на фронтисписе "Лео" и подняла на меня глаза:
— Мне бы хотелось написать что-нибудь интересное, но в голове сейчас ни единой мысли.
Я перегнулся через стол, за которым она сидела, и попросил:
— Пусть будет: "Лео в знак дружбы от автора".