Всё вокруг любил он молчаливой восторженной любовью. Не тронет деревце, не пнёт кошку. Уж на что не любил мышей, а моет, бывало, в детстве пол, наткнётся где-нибудь в заброшенном под сундук старом ботинке на ещё слепой розовый мышиный выводок. В плохое ведро не вымахнет. Вынесет за сарай в стожок, выроет гнездо, в гнезде и оставит тайком ото всех.
Или…
Загнать вечером кур в сарай – адова мука.
До ночи будет носиться, но хворостиной не замахнётся, палкой не пустит, подворачивая глупую пеструшку к дверному распаху.
Пас сколько коз и разу ни одну не стегнул. В холода всё клянчил маму брать на ночь козлят из сарая в дом и засыпал с самым маленьким и слабеньким у себя на груди.
Вспоминается, как мы таскали навоз на огород. Как таскали на плечах с огорода всё, что там наросло.
Глеб навьючивал себе мешки – страшно смотреть.
Сядет на пятки, надвинет, натянет на себя горой чувал и почти три километра вприбежку домой.
Меня он берёг.
Всегда давал мне, младшаку, нести меньше того, что я мог донести. Всё говорил: успеешь, натаскаешься, твой мешок от тебя сам не ускачет.
Как вспомнишь, какие мы, пацанята, нянчили чувалы, тошно становится.
Ни один тогдашний мешок я сейчас не то что унести – поднять не смогу.
И в детстве, и в юности Глеб был мне первым защитником. После школы мы с год вместе работали на одном заводишке. И тут, когда начальство накатывалось пробирать меня, между мной и начальством становился Глеб, и воспитательный приступ как-то сам собой глох.
А потом нас жизнь развела.
Газетная карусель кружила меня по стране.
Я дни считал, когда снова увижу своего Глебушку. Магнит его чистоты, участия всегда тянул к себе.
В каждый отпуск я был дома. Мы не могли наговориться. Глеб рассказывал о своей заочной учебе, о прочитанных книгах, об увиденных фильмах, о своих путешествиях…
И вдруг ровным счётом ничего из всего этого.
Рос человек, казалось, в счастье шёл в гору и будто смерчем сорвало, сошвырнуло в гибельную пропасть. Должно быть, произошло что-то страшное, если вот так вдруг выпал он из жизни, как голый птенец из гнезда, и уже безо всякого к ней интереса, пусто изводил дни свои. Отчего же вот так враз сварился парень, которому не было ещё и двадцати пяти?
Не однажды подтирался я к нему с зыбкими полурасспросами.
Грустно улыбаясь, как улыбаются малешке, когда тот затевает что-нибудь не по детскому разуму серьёзное, Глеб похлопывал меня по плечу и уклончиво выворачивался из разговора.
Но сейчас, стоя перед печкой на коленях, он с пьяных глаз вывалил то, что прежде так скрывал.
Оказывается, в его контрах с женщинами была виновата… женщина.
Я не стану её называть.
Я видел её всего лишь раз.
В тот день я приехал в Гнилушу в свой очередной отпуск.
Вечером Глеб потащил меня в кино.
По пути он весело говорил, что завтра едет в Лиски на двухнедельные курсы. А сегодня ему охота познакомить меня со своей невестой. Она с билетами ждёт нас у входа. После курсов понесут заявку на расписку. Всё у них сговорено.
Мы опоздали к началу.
Жизнерадостно уже гремел журнал.
Мы быстро вошли и в зале, при мерцающем свете над головами, Глеб познакомил меня с нею.
Помню, сидела она между нами.
Глеб держал её за одну руку.
Свободной она всё досаждала мне. Прихватит кожу коготочками то на локте, то ниже или выше локтя (я был в безрукавке), порядком вкогтится да ка-ак крутанёт.
Нашла весёлую игрушку!
Щипка так после пятого я молча отодвинулся от неё в кресле, насколько это возможно было.
Она бесцеремонно притянула меня за ухо к себе, дурашливо вшепнула: «Дурасёк!» – и, прикусив мне мочку уха, небрежно оттолкнула за ненадобностью, словно выбросила наскучившую ей безделушку.
Ей было лет двадцать.
Она была в меру красива, почти в меру умна, зато без меры коварна и блудлива. Если первые качества всегда на виду, то о существовании последних узнаётся потом. Человека, как и айсберг, нельзя видеть всего сразу. Что-то, конечно, самые пустяки у плавучей горы наверху, однако скрытое водой в этой горе всегда значительней, потому что держит весь ледяной восторг на поверхности.
Глеб писал ей каждый вечер.
А разве могла отстать она? Чем она хуже? Она тоже писала каждый вечер, что, к слову, вовсе не мешало ей ежевечерне встречаться с подвернувшимся командированным.
Время у неё было строго разграничено.
Письму – закатный час дня. А свиданиям (по пути на свидание она опускала в почтовый ящик письмо с лепестками роз), а свиданиям – вся ночь вплоть до размытых рассветов.
Она уехала с командированным.
7
А что же Глеб?
Всё то, что делал он вчера, всё то, что вчера было полно высокого смысла – всё вдруг померкло, всё вдруг потеряло всякий интерес, всякий смысл. Он бросил институт. Его больше не видели в библиотеке, не видели в кино.
Да что кино!
Он телевизор годами не включал, и теперь захочешь – не включишь. От безделья весь ящик зарос паутиной, перестал показывать.
Скажешь, бывало, отремонтируй.
Глеб только кисло пожмурится да отмахнётся.
Не вяжись!
Осталось у человека одно.
Работа.