Поскольку писатель верит, что разорвал связи, соединявшие его с классом-прародителем, поскольку он говорит со своими читателями с высоты универсальной человеческой природы, ему кажется, что призыв, который он обращает к своим читателям, как и его вовлеченность в их несчастья, продиктованы чистым благородством. Писать – это отдавать. Только таким путем он взваливает на себя и сохраняет то, что неприемлемо в его ситуации паразита трудового общества, только таким путем он осознает абсолютную свободу и бескорыстность литературного творчества[155]
. Но хотя он неизменно имеет в виду универсального человека и абстрактные права человеческого рода, не следует думать, будто он воплощает такого вооруженного пером хранителя духовных ценностей, каким изобразил его Бенда. Ибо, поскольку позиция у него по сути критическая, он обязательно нуждается в чем-то, что следует критиковать; и объекты, в первую очередь открытые его критике, – это общественные институты, предрассудки, обычаи, действия законного правительства. Другими словами, когда стены Вечности и Прошлого, которые поддерживали всю идеологическую постройку XVII века, дают трещины и обваливаются, писатель различает во всей его первозданности новое временное измерение: Настоящее. То самое настоящее, которое предшествующие века мыслили или как зримое и наглядное воплощение Вечности, или как ущербную эманацию Античности. О будущем он пока имеет смутное представление, но ему доподлинно известно, что скоротечные минуты, переживаемые им теперь, неповторимы, они принадлежат только ему и ни в чем не уступают самым дивным минутам Античности, особенно если принять во внимание, что и минуты прошлого то же поначалу были мгновениями настоящего. Ему известно, что это время – его звездный час, и он не должен позволить себе его пропустить; вот почему он рассматривает битву, которую должен вести, не как длительную подготовку общества будущего, а как блиц-кампанию с незамедлительной отдачей. Именно этот общественный институт следует изобличить – и сейчас же; именно от этого предрассудка следует избавиться – и безотлагательно; именно эту конкретную несправедливость следует устранить. Такое обостренное чувство настоящего уберегает писателя от идеализма: он не ограничивается созерцанием вечных идей Свободы или Равенства: впервые после эпохи Реформации литераторы начинают вмешиваться в общественную жизнь: то выступают против несправедливого указа, то требуют пересмотра судебного процесса, одним словом, они приходят к убеждению, что духовность – на улице, на ярмарке, на рынке, в здании суда и что речь идет не о том, чтобы отворачиваться от преходящего, а, напротив, о том, чтобы возвращаться к нему беспрестанно и в каждом отдельном случае одерживать над ним победу.Таким образом, раскол читающей публики и кризис европейского сознания придали писателю новую функцию. Он теперь мыслит литературу так неутомимое упражнение в благородстве. Он все еще подвергается строго обязательному и жесткому контролю со стороны высшей знати, но под броней этого контроля он прозревает и его оборотную сторону: страстное и неосознанное предвкушение, более слабо выраженное и гораздо трудней распознаваемое желание, и это освобождает писателя от цензуры; он лишил духовное его жизненных соков и отделил собственные устремления от устремлений отмирающей идеологии; его книги – это свободные призывы к свободе читателей.
* * *