Однажды вечером в субботу мы трое, Дивер, Вильруа и я, немножко отстали от остальных и оказались перед открытой дверью столовой, мы играли в странную игру: я как будто влюблен в Дивера, но это мы так шутили, никто все равно не верил, что это всерьез. В Меттре мне приходилось ерничать, потому что любовь душила меня. Мне нужно было ее высказать, выкричать, выплеснуть, но опасаясь, что малейший мой намек поставит Дивера в неловкое положение или он посмеется надо мной и мне придется лишиться всех этих случайных радостей: мимолетных касаний, взглядов, ласк, которые хоть как-то освобождали меня от невыносимого груза любви, я предпочел выражать свою любовь в карикатурном виде, подшучивать и зубоскалить. Я высмеивал Дивера, мою любовь и себя самого. Я действительно искренне любил, чувства мои были чисты и прекрасны, но видны были не они, а только их уродливые отражения, словно в зеркале смеха городка аттракционов. Дивер опасался моей иронии. Однако то, что я высмеивал слова любви и проявление нежных чувств, разрушало во мне само очарование любви или, вернее, вот как: я привык любить через смешное или ему вопреки. Я хочу сказать, что, когда я замечаю в мальчишке какую-нибудь смешную черточку, недостаток, изъян в его красоте, это не мешает мне влюбиться в него. Скажу больше: именно благодаря этому я и влюбляюсь. Слишком устав любить, я выслеживал их, подсматривал за ними, пока очарование не оказывалось разрушенным. Я выжидал случай, подлавливал взгляд, который открыл бы мне какую-нибудь уродливую черточку, находил необычный угол зрения, благодаря которому стало бы заметно это уродство, штришок или некая особенность, портившая его красоту, чтобы освободиться от любовного бремени, но очень часто все происходило как раз наоборот, когда я придирчиво оглядывал мальчишку со всех сторон, он начинал сверкать миллионом других огней и завлекал меня в тенеты своего очарования, казавшегося еще сильнее, потому что отражалось в многочисленных гранях. И обнаруженного изъяна мне было недостаточно, чтобы освободиться. Напротив. Пытаясь его отыскать, я каждый раз открывал новую грань шедевра. Должен ли я видеть именно в этом причину своих любовных извращений? Я обожал своих любовников, один из которых слегка заикался, у другого были смешные, прилипшие к черепу уши, еще у одного не хватало трех пальцев на руке. Список мог бы быть длинным. Я так много смеялся над Дивером, я навесил на него — и на мои с ним отношения — столько гротескных аксессуаров, что белизна его кожи, которая у кого другого производила бы неприятное впечатление, казалась вполне нормальной, а потом начинала даже нравиться. Ничего удивительного, что в конце концов я дошел до поедания экскрементов — разговоры об этом прежде вызывали рвотные позывы — и даже хуже того — до безумия, может быть, благодаря моей любви к заключенным в этих самых камерах, где я, не в силах различить собственную вонь в той смрадной мешанине запахов и расслышать собственный пердеж в общем гаме, в конце концов принял, а потом даже распробовал и полюбил все, что исходит от воров и котов, и так вот привык к экскрементам. Или, вполне вероятно, я позволил себе дойти до такого из-за желания как можно больше отдалиться от этого мира. Я был захвачен и увлечен падением, которое из-за своей стремительности и отвесности, обрывая все нити, связывающие меня с миром, толкает меня в тюрьму, в нечистоты, в сновидение и ад, чтобы дать мне приземлиться, наконец, в священном саду, где цветут розы, чья красота таится в изгибах лепестков, в их складочках, разрывах, пятнышках, дырочках, проеденных насекомыми, почерневших краях, и так до самых стеблей с колючими шипами.