Этот старик стал для нее одним из самых душевно родных, душевно необходимых людей. И когда он умер, было такое чувство, что она потеряла Алексея второй раз.
Потом умер и муж. Она осталась одна. Раскрыла вечером старый томик Пушкина, с которым уходила на войну, в нем по-прежнему лежал листок со стихами:
Сейчас я назову имя автора стихов. Оно совершенно неизвестно. Хотя перед нами настоящие стихи. Строку об охрипшем от ярости гении добра не забудешь.
Их написал Алексей Годзев, студент Московского института истории, философии и литературы (МИФЛИ).
Мне не удалось найти больше ни одной его стихотворной строки. И все же рискну назвать его поэтом. Потому что поэзия – это не только стихи. Это больше, чем стихи.
Письма из эрмитажа
Рембрандт
Долго я не замечал этой женщины – и видел ее и не видел.
Она была фигурой, понуро покоящейся на стуле в зале Рембрандта. Я не воспринимал ее как живого, реального человека, хотя и ходил сюда изо дня в день, как на работу. Реальными были полотна, а не их безликий страж. Часами стоял я перед «Данаей», «Давидом и Ионафаном», перед портретами стариков, старух. Эти лица и руки обладали для меня высшей подлинностью. Я переживал мою первую любовь к Рембрандту: в ней были и наивная одержимость, и немудрая настойчивость. Мне хотелось узнать тайну его картин сегодня, сейчас, сию минуту.
Почему эти лица и руки рассказывают мне несравненно больше, чем руки и лица мужчин и женщин на полотнах в соседних залах? Почему некрасивая и уже не юная Даная волнует сильнее самых красивых и самых юных? Почему «Пожилой мужчина» сегодня утром особенно опечален и умудрен, точно ночью, когда меня не было в зале, он мыслил и страдал?
Последнее «почему» – конечно, самое важное…
Люди на картинах Рембрандта никогда не бывали в точности похожи на самих себя – их лица и руки то и дело выражали новую мысль, иное душевное состояние. За этим угадывалась какая-то непрекращающаяся ни ночью, ни днем духовная работа.
Духовная работа… полотен?! Точно затем, чтобы удостовериться: мертвое это или живое – в самом наивном и первоначальном понимании живого и мертвого – однажды я едва не коснулся пальцем картины, и в ту же секунду рядом со мной оказалась она, безликий страж полотен Рембрандта, и мягко остановила мою руку.
Я извинился и тотчас же забыл о ней, захваченный новым неожиданным открытием: мне показалось, что фантастическая башня там, за печально обнимающимися Давидом и Ионафаном, напоминает чем-то развалины жестоко разбомбленного с воздуха города. И картина наполнилась раняще современным содержанием. Потом я пошел к старикам, их лица тоже показались мне современными. Я подумал, что изменчивость их выражений, возможно, объясняется богатством воспоминаний. Ведь художник даровал им жизнь, которая уже сегодня измеряется тремя столетиями: от Спинозы до Хиросимы. И мысль, что люди на полотнах Рембрандта ЖИЛИ – оплакивали родных, искали истину, улыбались новым детям, размышляли о мире, видели добро и зло, наверное, страдали от бессонницы – три века, ТРИ ВЕКА, объяснила мне то, почему они по утрам часто бывают непохожими на самих себя. Мне показалось, я вижу сейчас сам ту непрекращающуюся духовную работу, которая составляет суть их бытия, и вот уже лицо старика не то, что секунду назад, – о чем он подумал, чему удивился в воспоминании?
В любви – а в первой, должно быть, особенно – за рядом радостных открытий наступает полоса радостного покоя, возвышенной трезвости. Было это и в моем отношении к Рембрандту. Между нами постепенно установились отношения углубленно ровные, сосредоточенные, я не читал, а перечитывал с еще большим наслаждением, не спеша его повести-портреты.
Мне казалось, я листаю книгу Бытия, – и не потому, что фантазия Рембрандта видела часто в современных ему мужчинах и женщинах персонажей библейских легенд. Его картины, особенно портреты, рассказывали о мире человека величаво, печально и мудро. Героев Рембрандта – нищих и военачальников, пастухов и ученых, поэтов и ремесленников – отличают мужество и человечность. В залах соседних я видел на великолепных полотнах людей мужественных, но часто лишенных полноты человечности, или человечных, но не обладающих полнотой мужества, а тут – в органическом соединении – эти два качества сообщали молодым и старым, женщинам и мужчинам высшую красоту.