Читаем Чувства и вещи полностью

Я повернул голову: она, женщина, обыкновенно покоившаяся на жестком, далеко не музейном стуле в углу, с истертой подошвами подставкой для ног, страж полотен.

Был мартовский день с солнцем, снегом, облаками. Весеннее утро над Невой, распахнутые дали ударили в царственные окна Эрмитажа, затмевая самосветящиеся полотна. Женщина подошла поспешно к окну, затемнила его желтым, тяжким от солнца шелком, потом вернулась ко мне, поправила на стене передо мной косо висевшую унылую бумагу: документ о местонахождении «Пожилого мужчины».

– Может быть, – начала несмело, – посидите сегодня у «Женщины с серьгами», ее тоже дня через три заберут. – И родственно улыбнулась. – Там и стул ваш…

Я увидел, что ей за шестьдесят, пожалуй, далеко уже за шестьдесят, и мало, должно быть, досталось ей в жизни сидеть, ничего не делая, или ходить по земле в удовольствие, без тяжестей; особая суровая согбенность, которая не ощущалась, когда она сидела понуро в углу, сейчас стала явственной и не сочеталась с уютом лица: по-домашнему доброго, в бабушкиных морщинах.

– Вы переставляли стул? – задал я ненужный вопрос.

Она тихо рассмеялась:

– Я уж заприметила. Если три дня сидите перед «Аманом», на четвертый – к «Пожилому мужчине». – И добавила серьезно: – День ведь долгий. Сидишь и видишь, что надо и чего не надо… Вот и вас наблюдала, наблюдала, аж надоело! Извините старуху… Даже, – насмешливо понизила голос, – домой вернешься – будто вы ходите передо мной.

– Послезавтра, наверное, уеду, – ответил я, чтобы хоть что-то ответить.

– Не дождетесь? – опечалилась, посмотрев на пустую стену. – А вы отложите, может, они и через четыре дня вернут, бывает. Вот и с «Давидом и Ионафаном» было, его тогда называли иначе «Давид и Авессалом»; берем, говорили, на три месяца, а уже через две недели…

– И часто меняют названия картин?

Мне не хотелось, чтобы она уходила.

– Меняют! – подтвердила она с охотой. – Вот та, у которой сидели вы раньше, теперь не «Падение Амана», как когда-то, а «Давид и Урий». Библейских-то имен – не сосчитаешь! Вот и играют… – В голосе ее не было ни осуждения, ни иронии, будто говорила она о детях. – Но мне, – сообщила с доброй доверчивостью, – нет дела до новых имен. Человек-то, он тот же, хоть Урием его, хоть Аманом назови… Нам с ним от этого ни холодно ни жарко.

Вот и о Данае, кто заявляет: Вирсавия… Это, – пояснила, – жена Урия, которую полюбил Давид. Кто… – махнула рукой, рассмеялась. – А она, сама-то небось от радости и не помнит, как ее зовут. И вашего пожилого теперь, может, нарекут по-библейски. Нет им, должно быть, покоя, что без имени остался. Кому уже в третий раз меняют, а ему и первого не дали. Но я-то называть его буду по-старому…

– Пожилым мужчиной?

– Нет!.. – она растерялась, даже покраснела, будто сорвалось с ее губ что-то нескромное, о чем нельзя и полусловом поведать человеку малознакомому.

– Нет? – удивился я невольно ее растерянности.

Она, улыбаясь, подняла ко мне лицо. И я забыл о бессмертных самосветящихся полотнах, забыл о Рембрандте и об Эрмитаже; я видел ее лицо, чувствуя, что нет для меня в эту минуту ничего в мире важнее его. Жила в этом лице человеческая судьба, обыкновенная и странная: с детьми, трудом, войной, надеждами, похоронами, нерастраченным сердцем, одиночеством, усталостью и тоской по работе. Я увидел ее жизнь, понял и то, чем она была, и то, чем она не стала.

И вот в ту минуту, когда я, казалось бы, совершенно забыл о Рембрандте, он и дал мне великий урок. Я не побоялся бы, пожалуй, выразить его суть несколько банально, написав: нет в мире ничего важнее человека, который перед тобой. Но от этой будто бы безошибочной формулы меня отталкивает ее неточность. Дело тут не в важности, а в чем-то более существенном. Понимание человека, пульсирующее уже в самом первоначальном восприятии его, должно быть воскрешением самого лучшего, что было и что могло быть в его судьбе. Понимание, едва родившись, уже должно быть творчеством. Сознания важности мало, ибо оно возможно и при пассивном отношении…

Она опустила голову, будто поклонившись мне, и медленно, медленно отошла, ступая осторожно по дорогому паркету. Я ощутил опять ее суровую согбенность. Она уходила к себе, на жесткий немузейный стул, откуда хорошо виден зал, и раньше, чем она дошла и села, и я увидел опять ее лицо, я понял, что мужчины и женщины, старики и старухи на портретах Рембрандта заняли в ее судьбе места тех, кто ушел из ее жизни и, должно быть, получили их имена. И она оттуда, из угла, точно подтверждая эту мысль, улыбнулась в последний раз, потом посуровела, отвела лицо, чтобы не мешать мне напоминанием о том, что мы вот и познакомились…

А я опять до сумерек думал о том, что Рембрандт показал физически осязаемо реальность духовной жизни и, видимо, первый в мировом искусстве эту реальность открыл в обыкновенном рядовом человеке: ремесленнике, пахаре, рыбаке. Раньше она, эта удивительная реальность, казалась достоянием великих – святых, мучеников, героев. Рембрандт сумел ее увидеть в последнем амстердамском нищем.

Перейти на страницу:

Похожие книги

188 дней и ночей
188 дней и ночей

«188 дней и ночей» представляют для Вишневского, автора поразительных международных бестселлеров «Повторение судьбы» и «Одиночество в Сети», сборников «Любовница», «Мартина» и «Постель», очередной смелый эксперимент: книга написана в соавторстве, на два голоса. Он — популярный писатель, она — главный редактор женского журнала. Они пишут друг другу письма по электронной почте. Комментируя жизнь за окном, они обсуждают массу тем, она — как воинствующая феминистка, он — как мужчина, превозносящий женщин. Любовь, Бог, верность, старость, пластическая хирургия, гомосексуальность, виагра, порнография, литература, музыка — ничто не ускользает от их цепкого взгляда…

Малгожата Домагалик , Януш Вишневский , Януш Леон Вишневский

Публицистика / Семейные отношения, секс / Дом и досуг / Документальное / Образовательная литература
Былое и думы
Былое и думы

Писатель, мыслитель, революционер, ученый, публицист, основатель русского бесцензурного книгопечатания, родоначальник политической эмиграции в России Александр Иванович Герцен (Искандер) почти шестнадцать лет работал над своим главным произведением – автобиографическим романом «Былое и думы». Сам автор называл эту книгу исповедью, «по поводу которой собрались… там-сям остановленные мысли из дум». Но в действительности, Герцен, проявив художественное дарование, глубину мысли, тонкий психологический анализ, создал настоящую энциклопедию, отражающую быт, нравы, общественную, литературную и политическую жизнь России середины ХIХ века.Роман «Былое и думы» – зеркало жизни человека и общества, – признан шедевром мировой мемуарной литературы.В книгу вошли избранные главы из романа.

Александр Иванович Герцен , Владимир Львович Гопман

Биографии и Мемуары / Публицистика / Проза / Классическая проза ХIX века / Русская классическая проза