Девочка вызывает у меня не ощущение загадки, а чувство острой тревоги за нее, за мир, в котором ударить в барабан, оказывается, важнее, чем заслонить, защитить ребенка. Думаю, что картина была решительно отвергнута амстердамским бюргерством, ранее баловавшим художника, не только по чисто формальным мотивам (кто-то не похож, кто-то занимает непочетное место), а потому, что Рембрандт с гениальной интуицией великого мастера запечатлел бесчеловечность мира. Это, разумеется, не лежит на поверхности картины, как лежал колорит ночи, самая искусная реставрация не обнаружит тех мыслей и чувств художника, которые он и сам, вероятно, не сумел бы высказать логически стройно. Но существует особая, потаенная логика образа в искусстве – мазка в живописи, – несущая в себе истину о мире… Этой логике Рембрандт был верен постоянно.
Для меня его полотна на редкость современны. Я вижу в этой настежь открытой девочке Анну Франк, девочек Освенцима, Хиросимы. Мне хочется, чтобы один хотя бы персонаж «Ночного дозора» заслонил ее собственным телом, но они чересчур заняты собой: одеждой, оружием, осанкой, выражением наибольшей воинственности.
Но я вижу в этой девочке не только Анну Франк. В ней я вижу – уже не мысленно – черты Саскии. Они похожи удивительно – Саския и эта девочка, – как могут быть похожи мать и дочь. Рембрандт и написал дочь, которой у него не было…
Когда Саския в четвертый раз ожидала ребенка, Рембрандт начал писать картину «Жертвоприношение Маноя». В широкоизвестном библейском сюжете он увидел, узнал то, что разрывало его сердце печалью и надеждой. Ангел, явившись к старому Маною, сообщает ему, что будет у него ребенок, сын.
Жена молитвенно стоит на коленях перед жертвенным огнем, а сам потрясенный Маной верит и не верит в возможность чуда: живого ребенка, живого сына, после тех, мертвых. На картине «Жертвоприношение Маноя» – три фигуры: старого Маноя, его жены и ангела с нежным лицом мальчика – мы видим это юное, озаренное лицо, хотя ангел и улетает от нас, косо, головой к небу. (Рембрандт и тут остался верен себе.)
Это, вероятно, одно из самых личных полотен мастера, что не мешает ему, разумеется, быть в мировом искусстве и одним из самых общечеловеческих. На Земле и на любом из небесных тел человек будет желать чуда, верить и не верить в него, не успокаиваясь, пока чудо не станет реальностью.
Титус не умер, умерла Саския. Рембрандт часто рисовал сына, в этих портретах живет ощущение совершившегося чуда. Но я не особенно верю, что Титус в жизни был похож на Титуса рисунков и полотен, хотя бы в той степени, как были похожи в действительности и в живописи Рембрандта остальные люди, которых он рисовал, заботясь больше не о портретной точности изображения, а о передаче духовной сути человека. Думаю, что Титус был похож на себя даже меньше, чем они – Саския, Хендрикье Стоффелс, Иг Деккер, – потому что на любом из портретов он поразительно напоминает лицом, обликом, телесным сиянием ангела в картине «Жертвоприношение Маноя», написанной до его рождения.
Это кажется фантастическим: Рембрандт написал Титуса раньше, чем его увидел. Но фантастика, как и обычно у этого гениального художника, оборачивается реальностью человеческого духа, если попытаться понять ее суть. С самого начала, до рождения, с первых минут надежды, Титус был для Рембрандта чудом и оставался чудом, пока художник, сам в возрасте Маноя, не увидел его, двадцатисемилетнего, тоже ожидавшего ребенка, собственного Титуса, мертвым.
Рембрандт писал чудо в образе мальчика, юноши. Портреты Титуса, наверное, самые лучезарные из его работ, они рождены веселой кистью, вылеплены из улыбающихся, сияющих мазков. Они повествуют о телесной драгоценности человека. И если испытываешь перед ними печаль, то потому, что ощущаешь и ее непрочность, недолговечность…
«298. Три собачки с натуры, Титуса ван Рейна. 299. Раскрашенная книга, его же. 300. Голова Марии, его же… 309. Старый сундук. 310. Четыре стула с сиденьями черной кожи. 311. Сосновый стол… 338. Две небольшие картины Рембрандта…»
Что стало с двумя небольшими – без названия – картинами Рембрандта, с тремя собачками, написанными с натуры его сыном?
«363. Несколько воротников и манжет».
Он вышел из этого дома – с Титусом и Хендрикье Стоффелс – нищим, утратив «имущество» полностью, абсолютно – от Рафаэля, и антиков до рубах и салфеток, – и не было в мире в тот час человека богаче его. Он шел к беднейшей в Амстердаме гостинице, чувствуя, что, в сущности, ничего не потерял, потому что то, чем он обладает, его подлинное богатство, не может у него отнять ни один кредитор или аукцион.