— Во-первых, я ничего не требую и не решаю на будущее время. Статься может, что гений твой увлечет тебя на путь солнца и огня, и лишь бы ты меня любила, я всюду за тобой последую. Может случиться и то, что, видя больше истинного света и тепла в Скромной доле, ты предпочтешь остаться при ней со мной. Если же ты хочешь знать, на что послужит тогда твой талант, я могу отвечать только сравнением: послушай соловья; как ты думаешь, для кого он поет, для себя или для нас?
— Ни для нас, ни для себя, а для того, что любит.
— Ответ твой лучше того, о котором я думал, но не забудь, что если разлучить соловья с его подругой и посадить в клетку, он все-таки будет петь.
— Тогда он запоет, чтоб петь. А! Это я понимаю. Вот и я точно так же всегда любила песни и пляску; я говорила подругам, что не люблю вечеринок, но хожу на них, чтобы потанцевать; и они знали, что я прихожу не для вздыхателей, не для комплиментов, а просто затем, чтоб оторваться душой и ногами от земли, по которой ходишь каждый день.
— За это сравнение следует расцеловать тебя, моя милая птичка. Ты еще яснее и глубже поймешь смысл своих слов, по мере того как будешь открывать в искусстве те истинные источники наслаждения и Восторга, которые теперь только предчувствуешь.
— Стало быть, я должна трудиться, не заботясь, что из того будет. Однако… скажи мне, у тебя большой талант?
— Не думаю, но я стараюсь приобрести его.
— И думаешь, что достигнешь?
— Да, надеюсь: надеяться — значить верить.
— Но это еще не скоро?
— Может быть, и скоро.
— И ты разбогатеешь?
— Это сомнительно. Не знаю. Но тебе разве хочется быть богатой?
— Мне? Зачем мне богатство? Я всегда была бедна, но ты богат!
— Ты находишь?
— Да, в сравнении со мной; и мне все думается, что ты истратишь на меня все свое состояние и только избалуешь меня.
— Так работай с Богом и не бойся ничего. Чтоб избегнуть разочарования, скажем себе раз навсегда, что общими силами всегда заработаем необходимое, а без лишнего обойдемся.
— Но… послушай, ведь ты знаешь, что у меня ничего нет?
— Я никогда и не спрашивал, какое у тебя приданое.
— Этот сундучок с платьем и эта мебель — тут все мое имущество. У меня было немного денег и украшений, которые подарила мне добрая леди Гэрриет; оставляя их дом, я ничего не хотела принять от ее племянницы; но когда Мазолино запер меня в комнате, он все утащил, под тем предлогом, чтоб я не помогала заговорщикам; не знаю, куда девались все эти вещи. Ни на нем, ни в его комнате ничего не нашлось.
— Ну, что ж? Тем лучше! Теперь ты мне еще милее.
— Это не беспокоит тебя?
— Нет.
— И тебе, может быть, было бы неприятно, если б я выслужила у леди Гэрриет много денег?
— Это мне все равно.
— А если б я приняла подарки от Медоры?
— Это было бы для меня унизительно. Я очень благодарен тебе, что ты так гордо отвергла их.
Она поцеловала меня и потащила скорее обедать, чтобы, по обыкновению, идти вечером в Пикколомини навестить больную. Мне показалось, что милая жена моя чем-то взволнована и слишком спешит уйти из дома. Я приписал это беспокойство тому, что рассказал ей об отношениях Винченцы к Брюмьеру, прося ее пожурить эту бабенку или, по крайней мере, посоветовать ей быть осторожнее. Даниелла очень привязана к своему крестному отцу, Фелипоне, и новая измена жены его привела ее в негодование.
Леди Гэрриет с каждым днем поправляется. Даниелла пробыла с ней около часа, потом пошла наверх к Медоре, а на обратном пути, проходя под платанами виллы Фалькониери, обняла меня крепко и сказала:
— Ты дал мне прекрасный совет, и я избавилась от ужасного беспокойства. Сейчас признаюсь тебе во всем: слушай!..
Помнишь, когда Медора, выбившись из сил, чтобы тебе понравиться, пригласила меня поговорить с ней наедине, она казалась до того униженной и расстроенной, до того растеряла свою гордость, что мне стало жаль ее. Она только что обманулась в надежде добиться даже твоей дружбы, и это так унизило ее передо мной, что я совсем перестала на нее сердиться. С меня уже было довольно, я готова была все простить и все забыть. Она ужасно боялась меня, она поняла, что я хорошо слышала ваш разговор, и при одной мысли, что такая ничтожная девушка, как я, может издеваться над ней, она так страдала, как будто кто-нибудь уличил ее в преступлении. Уверяю тебя, что все это было точно так. Я видела, как Медора делала такие глупости, каких ни одна английская синьора, да и никакая светская девица себе не позволила бы. Бывало, она рассказывает мне об этом, а сама смеется и танцует по комнате; но вот тут она пыталась вскружить голову мужчине, и это не удалось ей, конечно, в этом случае, я была очень неприятной свидетельницей и соперницей, которую было бы очень приятно задушить.
— Однако, — прервал я, — ты говорила мне, что она обошлась с тобой кротко, благородно и великодушно?
— Да ей больше ничего не оставалось делать. Все, что я тогда сказала тебе, была правда. Она говорила очень мило и расцеловала меня.
— Отчего же ты думаешь, что она сделала это не от сердца? Если б кокетки получали иногда такой вежливый, скромный, но ясный урок…