— Вернемся к нашему разговору. Американцам выпало осваивать целый свободный континент. Как можно ожидать от них такого же внимания к философии и искусству? Старый доктор Лутц называл меня чертовым иностранцем, потому что я читал стихи его дочери. Стричь купоны в какой-нибудь конторе в Лупе — вот призвание американцев.
— Пожалуйста, сверни мое пальто и положи на полку. Когда же в конце концов стюардессы прекратят болтать и примут у нас заказ?
— Давай, моя дорогая. Но позволь мне закончить с Гумбольдтом. Знаю, ты считаешь, что я слишком много говорю, но я взволнован и, кроме того, меня мучают угрызения совести из-за детей.
— Именно этого и хочет Дениз, — подхватила Рената. — Когда ты уезжаешь и не соглашаешься оставить ей адрес, она говорит: «Ладно, если детей убьют, ты прочтешь об этом в газетах». Только не делай из этого трагедию, Чарли. Дети повеселятся на Рождество, а Роджер, я уверена, прекрасно проведет время у своих бабушки с дедушкой в Милуоки. Дети так любят все эти древние семейные традиции.
— Надеюсь, что так, — вздохнул я. — Я очень люблю Роджера. Он славный мальчик.
— Он тоже любит тебя, Чарли.
— Возвращаясь к Гумбольдту…
На лице Ренаты появилась гримаса «сейчас я скажу тебе все, что думаю», и она высказалась:
— Чарли, это завещание — просто желание разыграть тебя из могилы. Ты сам говорил, что это может быть всего лишь посмертная шутка. Он же чокнулся перед смертью.
— Рената, я читал учебники. Я знаю, что говорят психиатры о маниакально-депрессивном психозе. Но ни один из них не знал Гумбольдта. А ведь Гумбольдт как-никак был поэтом. И замечательным человеком. А разве психиатрия понимает хоть что-нибудь в искусстве, разве знает она, что такое истина?
Почему-то мои слова спровоцировали Ренату. Она вдруг обиделась:
— Будь он жив, ты бы не назвал его замечательным. Ты говоришь так только потому, что он мертв. Кофриц продает мавзолеи, и у него есть хотя бы деловые причины зацикливаться на мертвых. А у тебя какие основания?
У меня на языке вертелся ответ: «А у тебя? Вспомни мужчин, которые всю жизнь окружали тебя, — Кофриц-Мавзолейщик, Флонзалей-Гробовщик и Ситрин-Плакальщик». Но я сдержался.
— Ты постоянно выдумываешь какие-то отношения с умершими, которых при жизни и в помине не было, — продолжала она. — Изобретаешь связи, какие либо их не устраивали, либо тебе оказались не под силу. Я помню, ты как-то сказал, что для некоторых людей смерть — хороший выход. Вероятно ты имел в виду, что извлекаешь из этого какую-то пользу.
Ее слова заставили меня задуматься. Наконец я сказал:
— Мне это тоже приходило в голову. Но мертвые остаются жить в нас, если мы сами этого хотим, и что бы ты ни говорила, я любил Гумбольдта Флейшера. Его баллады глубоко тронули меня.
— В те времена ты был совсем юнцом, — заметила она. — В самой прекрасной поре жизни. Но ведь он написал всего лишь десять или пятнадцать стихотворений.
— Да, он действительно написал не много. Но зато в высшей степени замечательных творений. В определенном смысле, хватило бы и одного. Ты должна понимать. Его провал — повод поразмыслить. Некоторые считают, что крушение — единственное настоящее признание, возможное в Америке, что никто из тех, кто «добивается успеха», не остается в сердцах своих соотечественников. То есть все дело в соотечественниках. Может, именно здесь Гумбольдт совершил свою самую большую ошибку.
— Думая о своих согражданах? — отозвалась Рената. — Когда же принесут наши напитки?