Восемь или девять лет назад, читая этот стишок, я подумал: «Бедный Гумбольдт! Эти доктора шоковой терапией и лоботомией искалечили парня». Но теперь я взглянул на эти строчки как на сообщение. Воображение не иссякает — вот о чем извещал меня Гумбольдт. Эти строчки должны были объявить: искусство проявляет внутренние силы. Для спасительного воображения сон — это сон, а пробуждение — действительно пробуждение. Вот о чем говорил Гумбольдт, теперь-то я понял. Но если так, значит, Гумбольдт никогда не был более здравомыслящим и смелым, чем перед самым концом. А я сбежал от него на Сорок шестой улице как раз тогда, когда ему было что сказать мне, даже больше, чем раньше! Я уже рассказывал, как провел то утро. Разодетый в пух и прах, бессмысленно болтался над Нью-Йорком в вертолете береговой охраны в компании двух сенаторов, мэра, чиновников из Вашингтона и Олбани и крутых журналистов, причем всех облачили в надувные спасательные жилеты, снабженные ножами в ножнах (этих ножей я никогда не забуду). После ленча в Сентрал-парке (я вынужден повториться) я вышел и увидел Гумбольдта, грызущего преслик, — на лице его уже лежал землистый отблеск могилы. Я бросился прочь. Это был момент болезненного исступления, я не мог оставаться на месте. Я должен был бежать. Я сказал: «Прощай, мой друг. Встретимся в следующем мире!»
Тогда я решил, что больше ничего не могу сделать для него на этом свете. Но не ошибся ли я? Эта измятая открытка заставила меня задуматься. Получалось, я виноват перед Гумбольдтом. Улегшись медитировать на мягкий диван, набитый гусиным пухом, я обнаружил, что весь пылаю от стыда и потею от раскаяния. Я вытащил из-под головы подушку Дорис Шельдт и вытер ею лицо. Я снова увидел себя, пригнувшегося за припаркованными машинами на Сорок шестой улице. И Гумбольдта, похожего на высохший куст, когда-то обволакивавший все вокруг ветвями. Мой старинный друг умирает, — я испытал потрясение и удрал, вернулся в «Плазу», позвонил в офис сенатора Кеннеди предупредить, что срочно вызван в Чикаго и вернусь в Вашингтон на следующей неделе. Потом взял такси до Ла Гардия и сел на первый же самолет до О'Хэра. Я снова и снова возвращаюсь к этому дню, потому что он был ужасен. Два бокала — больше в самолете не дают — нисколько мне не помогли. Когда мы приземлились, я выпил еще несколько двойных порций «Джек Дэниэлс» в баре О'Хэра, чтобы прийти в себя. Вечер был очень жаркий. Я позвонил Дениз:
— Я вернулся.
— Я ждала тебя через несколько дней. Что стряслось, Чарли?
— У меня неприятности.
— Где сенатор?
— Остался в Нью-Йорке. Я вернусь в Вашингтон через день или два.
— Ладно, езжай домой.
«Лайф» заказал мне статью о Роберте Кеннеди. И я успел провести пять дней с сенатором, или скорее около него, сидя на диване в административном здании Сената и наблюдая за ним. Со всех точек зрения это была странная идея, но сенатор позволил мне приклеиться к нему и даже, казалось, симпатизировал мне. Я говорю «казалось», потому что ему и следовало производить именно такое впечатление на журналистов, которым предлагали писать о нем. Мне он нравился, тоже, вероятно, против воли. Взгляд у сенатора был довольно странный — небесно-голубые глаза и какие-то насупленные из-за лишних складок веки. После полета на вертолете я ехал вместе с ним в лимузине из Ла Гардия в Бронкс. Стояла катастрофическая, гнетущая жара, но в лимузине было не жарче, чем в ледяном доме. Он постоянно желал получать новые сведения. Задавал всем и каждому вопросы. У меня он требовал исторической информации: «Что мне следует знать об Уильяме Дженнингсе Брайане[165]
?» или «Расскажите о Г. Л. Менкене[166]» и выслушивал мои ответы с такой важностью, что я никогда не мог понять, о чем он думает и сможет ли использовать эти факты. Нас притащили на детскую площадку в Гарлеме. Рядом с ней выстроились «кадиллаки», копы на мотоциклах, телохранители, команды телевизионщиков. Огороженное пространство между двумя домами было вымощено и украшено детскими горками и песочницами. Принимал сенаторов директор игровой площадки, с прической афро, в дашики[167] и с бусами на шее. Камеры установили над нами, на специальных подмостках. Черный директор, сияющий и церемонный, держал между двумя сенаторами баскетбольный мяч. Площадку очистили от посторонних. Стройный Кеннеди бросил дважды. Промахнувшись, он кивал рыжей, лисьей головой и улыбался. Сенатор Джавитс не мог позволить себе промаха. Кряжистый и лысый, он тоже улыбался, но готовился к броску, прижимая мяч к груди и настраивая себя на победу. Он сделал два хороших броска. Траектория мяча была не слишком высокой. Он летел почти прямо и прошел в корзину, не коснувшись кольца. Раздались аплодисменты. Какое разочарование! Как трудно иметь дело с Бобби. А республиканский сенатор держался молодцом.Именно такой жизни хотела для меня Дениз. Это она устроила мне заказ — созвонилась с «Лайфом» и утрясла все детали. «Езжай домой», — сказала она. Но Дениз расстроилась. Ей совсем не хотелось, чтобы я был сейчас в Чикаго.