Спасение приходит через ритм, через повтор, через наличие в мире того узора, в котором внешнее и внутреннее приходят в ритмическое соответствие. В «Пнине» наиболее очевидным знаком такого ритмически повторяющегося узора служит белка, то и дело возникающая на страницах романа – то как картинка, то как зверек, то как «говорящая» часть фамилии первой возлюбленной. На этот повторяющийся элемент повествования обратили внимание почти все, писавшие о «Пнине»[467]
. А. Люксембург и С. Ильин отмечают, что уже при одном из первых своих появлений «мелькнувший зверек символизирует отступление приступа сердечной болезни»[468].Кажется весьма очевидным, что эта белка – дважды переодетая (в русское, а затем английское языковое обличие) «мысь», которая в результате сложившейся традиции перевода начальных строк «Слова о полку Игореве» одновременно является и зверьком (как в оригинале), и мыслью (как в переводе), то есть соединяет в себе внешнее (зверька) и внутреннее (мысль). Эта игра исторически смещенных в результате своего взаимного подобия значений отмечена в «Пнине» по ходу разговора, в котором упоминается белка – но отмечена косвенно, в связи с аналогичной судьбой другого слова. Гостья Пнина заводит речь о стеклянных башмачках Золушки. «…В своем ответе профессор Пнин отметил, что <…> башмачки Сандрильоны были не из стекла, а из меха русской белки – vair по-французски. Это, сказал он, очевидный случай выживания наиболее приспособленного из слов, – verre (стекло. –
Лингвистический экскурс Пнина подчеркивает, что белка, кроме всего прочего, есть
Мы говорили уже, что неоднократное возвращение к автобиографической книге с ее самотождественным или, по крайней мере, равным себе «Я» было, по всей видимости, своеобразным отдохновением для авторского «Я» с его многогранной, зеркальной, фацетной, призматической романной жизнью. Герой Набокова, Себастьян Найт, говорил, что автобиографическая книга была одним из самых «легких» его созданий. Свою автобиографическую книгу Набоков довел до 1940 года. В поздние годы он думал писать продолжение – но так и не написал его. Зато его поздние герои неутомимо занимаются автобиографическим творчеством. Получается, что свой замысел Набоков отдал своим «другим Я», двум В. В. – Вану Вину в «Аде» и Вадиму Вадимовичу в «Смотри на арлекинов!».
Оба героя стары, и оба заняты тем, что «собирают» в воспоминании свою жизнь, возвращаясь к детству и юности и оттуда двигаясь навстречу тому мгновению, когда пишется их автобиография. Но если Ван Вин в достаточной степени отделен от автора, хотя и связан с его жизнью обширной сетью подробностей, то Вадим Вадимович – нечто вроде его сиамского близнеца (не случайно эта тема занимала Набокова в поздние годы). Есть все основания рассматривать «Смотри на арлекинов!» как последнее автобиографическое произведение Набокова.
Если каждый роман Набокова приглашал читателя к воспоминанию, то характер воспоминания, возбуждаемого при чтении последнего романа, поистине является тотальным. Едва ли не в каждый момент чтения «вспоминающий читатель» может переживать «радость узнавания»: всего творчества Набокова, отраженного в этом романном тексте; массы биографических подробностей из жизни автора, знакомых по его автобиографической книге и переданных герою; подробностей биографий других автобиографических героев Набокова, переданных тому же Вадиму Вадимовичу; биографических штрихов великих писателей и их героев, вплетенных в жизнь героя; наконец – узнавания бесчисленных и бесконечно преломляющихся литературных реминисценций.
Но повествовательный эффект, на котором построен роман, связан с тем, что узнаванию постоянно сопутствует «неузнавание». Всякий акт отождествления (героя с автором, героя с другим героем и т. д.) тут же разоблачается. Тождество никогда не остается полным, а часто вообще мелькает как бы «насмешки ради». «Папа начал мне что-то читать про вашего предка, который повздорил с Петром Грозным», – сообщает герою Аннетт (