Твердо веря, что Уильям счастливо избежал злой участи и сумел покорить необыкновенное создание, Чарлз послал Саре неподражаемое, сердечное и смиренное письмо, какие умел писать он один: «Я много лет не видел женщины, которая так нравилась бы мне и внушала такое высокое уважение, как Вы», — писал он. Признав, что Саутгемптон действительно скучноват, он скромно отметил, что зато Уильям — нет. Мало того:
«Я могу смело сказать, не погрешив против истины, что никогда в жизни Уильям ни словом, ни делом не причинил мне хотя бы минутного огорчения или заботы. У него чудесный характер, нежная душа, он обожает доставлять людям маленькие радости. Мое величайшее желание, чтобы Вы с ним были счастливы, а за то, что Вы согласились взять его в мужья, благодарю Вас от всего сердца».
Сара — живое свидетельство того, как в Дарвинах при всей их естественности сильны были почитание приличий и чинной добродетельности. Девица она была неглупая, живая, но ханжа и святоша со страстью разыгрывать из себя высоконравственную подвижницу, а страсть эту в тот прозаический век нельзя было утолить иначе, как только став образцово-томной дамой. Идеала, ради которого стоило бы умереть, у нее не было, и потому она жила, чтобы соорудить из своего с Уильямом существования обелиск, благопристойности. Супруги занимали просторную, до отвращения безукоризненную виллу в поздневикторианском стиле, с газонами, подъездной аллеей, вечнозеленой араукарией, зеркальными стеклами в окнах и звонками, на которые тотчас являлись лакеи. Дом в отличие от Сары не вызывал у Чарлза восторга. Когда ему как-то случилось пробыть там несколько часов одному, он собрал все безвкусные безделушки, какие попались на глаза, и расставил в одной комнате. Когда вернулись Уильям с Сарой, он, посмеиваясь, повел их по своей кунсткамере.
По-видимому, Уильям, как и его дядюшка Эразм, обладал талантом спокойного и вдумчивого поклонения. Во всяком случае, и тот и другой определенно умели найти подход к Карлейлю. Среди дарвиновских писем одно из самых обворожительных — письмо Уильяма к матери, в котором он описывает прогулку в карете с престарелым трансценденталистом. Под лучами теплого, сочувственного Уильямового понимания растаяли хмурые, темные тучи на заиндевелом челе, раскрылось гордое и недоверчивое сердце, острый язык перестал быть рабом собственного сатирического мастерства. Карлейль рассказывал, с каким невероятным трудом он переписывает заново первый том «Французской революции» после того, как рукопись по ошибке сожгла горничная Джона Стюарта Милля. Писать без своих черновиков, без выписок — все равно что пытаться взлететь без крыльев. Он говорил, что сошел бы с ума от скверны и непостижимости этого мира, если бы не целительная дружба с Гёте. Доводилась ли Карлейлю когда-нибудь перечитывать собственные труды? Как же, вот «Фредерика» перечел, все одиннадцать томов от корки до корки (доказав тем самым, что подобные книги можно не только писать, но и читать). Все это и многое другое говорилось с полной откровенностью и благодушием, беда только, что бессмертные изречения то и дело терялись в грохоте колес. Прощаясь, Карлейль спросил у Уильяма, как поживает Чарлз, и не преминул выпустить когти, заметив с усмешкой: «Происхождение видов для меня не значит ровным счетом ничего».
У Чарлза в поздние годы личные отношения с пророком культа героев сложились не так удачно. Карлейлю было трудно переварить обезьян, а Дарвин не очень-то переваривал Карлейля, в особенности после «Воспоминаний», в которых братьям Дарвинам мимоходом и покровительственно отводится одна страничка для того, чтобы комплиментом туманному глубокомыслию старшего принизить честно заработанную славу младшего.
«В очень скором времени нас отыскал Эразм Дарвин, любопытнейший из смертных («мол, прослышал, что Карлейль в Германии» и т. д.), и с тех пор пребывает в друзьях дома, тихий, искренне привязанный, хотя в последнее время навещает нас все реже: неважно со здоровьем, да и я так занят, и тому подобное. Есть в нем что-то особенное, некая саркастическая проникновенность, это один из самых честных, поистине настоящих и скромных людей на свете. Он брат Чарлза Дарвина… и я, пожалуй, предпочту его младшему брату в смысле широты ума — жаль, что по слабости здоровья он безнадежно обречен на молчание и терпеливое бездействие».
Дарвин в «Автобиографии» отдал Карлейлю должное и тем с ним сквитался. Карлейль умеет говорить, но говорит он слишком много. Дарвин не без злорадства вспоминает, как прославленный сочинитель заставил на званом обеде замолчать целое общество — и в том числе двух завзятых рассказчиков — грандиозной проповедью о пользе молчания. Карлейль невоздержан в насмешках, и насмешки у него, судя по «Воспоминаниям», слишком часто идут от души. Впрочем, он действовал из самых лучших побуждений. Его описания людей и вещей неподражаемы по силе изображения, но отнюдь не всегда по достоверности. Он был огромного влияния моралист и при этом не знал разницы меж правдой и правом сильного.