Читаем Дарвин и Гексли полностью

Леббок, ныне лорд Эйвбери, важная фигура в общественной жизни, был тем Меркурием, который обычно возвещал о кратких наездах знаменитостей в этот крошечный, окруженный поклонением мирок. В феврале 1877 года он как-то воскресным вечером нагрянул в растревоженную дрему Дауна с доброй половиной викторианского политического Олимпа, привезя с собою не только Гексли, Морли[186] и лорда Плейфера

[187], но и велеречивого, величественно-любезного Юпитера, достопочтенного Уильяма Ю. Гладстона. К Чарлзу, поглощенному мудреными волосками и листовыми «желудочками» росянки, бесцеремонно вторглась жизнь. Это был, право же, единственный в своем роде случай, когда истории не возбранялось возвыситься до философско-поэтических обобщений: великий вольнодумец в политике впервые встретился с великим вольнодумцем в науке. Для Гладстона это было время, когда он готовился вместо героической позы мыслителя вот-вот принять еще более героическую позу человека действия. Три года просидел он в надменном отдалении от низменного и корыстного суесловия форума, с библией в одной руке и Гомером в другой, как символ духовной истории Европы. Но за это время бог знает какие безрассудства натворил умник Дизраэли — словно затем, чтобы его великий соперник имел повод явить благородную, простую мудрость, обличая их; а турки стали резать христиан будто единственно для того, чтобы дать Гладстону возможность обнаружить свою ретивость и свое красноречие, изливая в длинных речах праведное и благозвучное негодование по поводу варварства и злодеяний.

Жаль только, что он был слишком уж исполнен ретивости и красноречия. Ну как перекинешь мост от турецких бесчинств к замысловатостям росянки? У Леббока он добрых три дня с неистощимой и незлобивой энергией метал громы и молнии в турок и у Дарвина продолжал в том же духе. Чарлз слушал и получал истинное удовольствие. Но наконец великолепные раскаты ораторского грома замерли, и общество стало разъезжаться. Заслонив глаза ладонью от заходящего солнца, сутулый книгочей с длинной белой бородой стоял и глядел, как, прямой, подобранный, удаляется Гладстон. Потом он повернулся к Морли — тот стоял рядом, собираясь прощаться, — и с простодушной, искренней благодарностью воскликнул:

— Какая честь, что у меня побывал такой великий человек!

Что до Гладстона, тому запомнились только турки. В его бумагах значится лишь «содержательный визит» и «интересная беседа».

«Мы тут читали вместе одну превосходную работу, проповедующую… дарвинизм, — рассказывает Эмма в письме к Фанни Аллен. — Мне иногда ужасно странно, что близкий мне человек поднимает в мире такой шум».

Впрочем, Чарлз наделал шуму уже давным-давно. Теперь они с Эммой все больше чувствовали себя лишь сторонними наблюдателями истории, которой сами дали начало. Вот уже и дети стали подавать собственный голос. Математик Джордж взялся поправлять сэра Уильяма Томсона[188], и ему предстояло вскоре излагать свои идеи Королевскому обществу. Фрэнк — сначала медик, потом биолог — стал ассистентом отца и теперь, где только можно, пытливо изучал протоплазму. Ленни, которому Эмма всего несколько лет назад велела «приниматься за рукоделье», в недалеком будущем предстояло строить форты, а теперь он отправлялся в качестве фотографа в научную колумбиаду по Новой Зеландии.

— Ай да сыновья у меня — все как на подбор, и каждый творит чудеса! — восклицал Чарлз.

Слава богу, нетрудно было увидеть, насколько все они умней, чем был в их годы он.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже