— Откуда у тебя такая кровожадность, Даниэль? Это очень опасно — снабжать холодным оружием красных фронтовиков и юнгштурмовцев. Горячие головы могут пустить в ход ножи и в любом случае виноватыми будем мы — коммунисты. Пусть уж «Штальгельм» и «Вервольф» бряцают своими кортиками! Не такое оружие решит вопрос «кто кого» на последних баррикадах. — И вдруг рассмеялся: — Прости, но я представил себе, как ты ожесточенно дуэлируешь на кинжалах с каким-нибудь штальгельмовцем.
— А ну тебя к черту, — притворно обиделся я.
Каких-нибудь двадцать минут назад, повстречавшись с Гретой Вильде, я неосмотрительно пообещал быть рядом с ней на демонстрации.
— Мы поручим двум, нет, четырем юнгштурмовцам охранять твою драгоценную особу, — насмешливо сказала она, но тут же тряхнула колокольцами черных волос и совсем серьезно добавила: — Ладно, пойдем вместе, если ты этого хочешь. И я присмотрю за тобой.
Мне пришлось проглотить эту пилюлю.
Бомба разорвалась на другой день. Имперский министр внутренних дел, старый член социал-демократической партии Карл Зеверинг подписал декрет о запрещении первомайской демонстрации трудящихся в Берлине. А выполнение декрета было возложено на полицей-президента Цергибеля.
— Быть этого не может! — выкрикнул Фриц Шталь и дрожащими от возмущения пальцами скомкал и швырнул на пол листы «Форвертса». — Какое-то чудовищное недоразумение! Ни один честный социал-демократ не позволит, чтобы у него отняли право, завоеванное в многолетней революционной борьбе. Я выйду на демонстрацию!
Ани сидела бледная, напряженная, решительная.
— Я пойду с тобой, папа, — сказала она.
Руди покачал головой:
— Теперь не может быть и речи, чтобы юные спартаковцы приняли участие в первомайском шествии. Начнется стрельба. Будут убитые, раненые. Это не для детей!
А я вспомнил синий тугой зад шупо, играющего в кегли. Завтра, быть может, он выстрелит в грудь того самого Вернера, которого победил в единоборстве больших деревянных шаров. Да, вот и надвигаются часы, когда рабочим придется отстаивать свои права с оружием в руках. И тут ножами и кастетами, конечно, не обойтись.
Центральный Комитет вынес решение: демонстрации состоятся. Зеверинг говорит «нет», а мы — «да, да, да!» Уступить сейчас коалиционному правительству Мюллера — значит потерпеть сокрушительное поражение. Мы сметем полицейские заслоны и прорвемся в центр. На наших транспарантах призывы, выношенные в наших сердцах. Мы не хотим новой войны! Мы не желаем, чтобы правительство тратило деньги на броненосцы, в то время как уже два миллиона пролетариев потеряли работу и обречены на голод и нищету. Мы не позволим империалистам обрушиться на Советский Союз — родину рабочих людей всего мира! Да здравствует Первое мая — международный день пролетарской солидарности! Рот Фронт! Рот Фронт! Рот Фронт!
В Веддинге, Нойкёльне, Моабите и других рабочих районах шла незаметная постороннему взгляду, но бешено напряженная подготовка к завтрашнему выступлению.
Пивные были переполнены, однако кружки на стойках оставались девственно чистыми. Посетители разговаривали между собой вполголоса и сразу же замолкали, когда слово брал представитель партийного комитета.
Дом Карла Либкнехта, редакция «Роте Фане» и другие здания, где размещались различные учреждения партии, охранялись красными фронтовиками.
На центральных улицах и площадях появились усиленные полицейские пикеты.
Штальгельмовцы шатались по тротуарам целыми стаями, горделиво принимая заискивающе благодарные улыбки цилиндров, котелков и меховых боа.
С душераздирающим воем проносились «полицейфлитеры» — скоростные пикапы с вооруженными короткими карабинами шупо.
— Нет, стрелять в демонстрантов они, пожалуй, не посмеют, — говорил Бленкле, скорее обращаясь к себе самому, нежели к нам, собравшимся в его кабинете. — И всё же надо быть готовыми ко всему. Все отряды юнгштурмовцев передаются в распоряжение руководства Союза красных фронтовиков. Надо сконцентрировать наши силы. В ЦК — круглосуточное дежурство. Карел Фридеман, Эмиль Кортман и… и ты, Даниэль.
Я посмотрел ему в глаза:
— Это ты так решил, Конрад?
— Решил ЦК. Тебе запрещается участвовать в демонстрации, — сказал он сурово и непреклонно.
А когда мы расходились, Конрад попросил меня на минутку остаться.
— Ты живешь в Карлхорсте. Это порядочный конец, и я думаю, что тебе нет никакого смысла катать туда и обратно. Оставайся-ка, брат, здесь. Диван, — он кивнул головой в сторону древнего сооружения, обшитого черной клеенкой, — в полном твоем распоряжении. Спокойной ночи, Даниэль. Выше голову!
И он ушел. А я остался. Всё это немного напоминало домашний арест.
Я подошел к большому столу Конрада, положил ладонь на телефонную трубку: ну, пожалуйста, скажи что-нибудь. Трубка лежала на металлических вилках, немая и утомленная. Отдыхала от дневной суеты, от объятий жарких потных ладоней.