И вот пролетел июль. Уже была получена телеграмма: «Не возражаем. Рудольф», а из Мюнхена сообщили, что всё подготовлено и меня там ждут.
Накануне отъезда я пригласил Ани и Руди пообедать в каком-нибудь ресторанчике.
Мы выбрали «Францисканер» и отлично там посидели, трудясь над свиной ногой и попивая пильзенское.
Болтали о разных пустяках, как бывает всегда, когда расстаешься надолго и когда о самом главном переговорено уже много раз.
Болтал-то главным образом Руди. У него всегда изрядный запас пионерских новостей: окрест лагеря опять шныряли какие-то типы, так что пришлось вызывать парней из Хаммельшпрингской комячейки, а Ганс Штольц, — ну ты же его знаешь — маленький Гансик, — очень ловко произвел разведку, полз ужом, скрывался в кустах и узнал, что «типы» — учителя из Теплина — искали полянку для пикника. А нам всюду мерещатся штальгельмовцы.
А вот мне, Руди дорогой, почему-то мерещатся не штальгельмовцы, а коричневые. Вот и сейчас — ты рассказываешь историю похождений Гансика маленького, которого я, убей бог, не помню, а я смотрю на тот столик, ну что возле окна, и твоя славная подвижная физиономия заслоняется бледным узким лицом фон Люцце, то приветливо улыбающимся, то искаженным ненавистью, и я вновь слышу его высокий стеклянный голос. «Лед и пламень. Хайль Гитлер! Берлин будет наш». Ваш? Ну, это еще как сказать!
— Это еще как сказать! — воскликнул я.
Руди вытаращил свои веселые зеленоватые глаза:
— Не веришь! Но они и в самом деле оказались учителями, так что наш Гансик не ошибся.
— Какой там Гансик, — с досадой сказал я. — Фон Люцце зовут Герхардом.
— Бедный мальчик, бредит наяву, — сочувственно сказала Ани.
— Второй бокал пива был ему противопоказан, — заявил Руди.
— Эх, ребята, и ничего-то вы не понимаете, — сказал я.
— Где уж нам разобраться в твоих высоких мыслях, — насмешливо подтвердила Ани.
— Ладно, еще по бокалу пива, — предложил Руди. — За твою удачу в Мюнхене.
Мюнхен… Какой он? И что меня там ждет? Один. Без друзей. Наверное, на первых порах нелегко придется. Но почему один? А Бухман? А сотни комсомольцев, вместе с которыми придется жить и работать? Кажется, меня поставят к револьверному станку. На предприятии довольно сильное влияние нацистов. Лицом к лицу. То, чего ты хотел, Митька Муромцев.
— Давайте пройдемся, — предложила Ани, когда мы вышли из ресторана.
Взявшись под руки, мы неторопливо брели по Фридрихштрассе. Когда добрались до Люстгартена, сумерки заметно сгустились, и вся площадь на короткие минуты погрузилась в призрачное темно-малиновое марево.
— Какой странный закат, — сказала Ани, вздрогнув, как от озноба.
— Это еще что! Вот если бы ты приехала в Ворошиловлагерь. Там действительно необыкновенные закаты, — тотчас же возразил Руди.
Я посмотрел на небо. Ани права. Действительно, какой-то странный закат!
Из-за острокрыших, обугленных наступающей ночью громад, стеснивших со всех сторон площадь, на мутно-малиновое, уже не горящее, а как бы дотлевающее закатное небо надвигались, наползали, набегали очень низкие и плотные тучи. Грязно-коричневые, чуть подсвеченные снизу глухим красным светом, точно в кровавых оборках, они проплывали над черным куполом собора и, словно зацепившись за шпиль кирки святой Марии, застывали над Люстгартеном.
— Со всех сторон обкладывают Берлин, — сказал я. — Как медведя.
— Так оно и есть, — беззаботно согласился Руди. — Ведь герб-то Берлина — медведь!
— Откуда ветер? — спросил я.
— Сейчас выясним.
Руди остановился, облизнул указательный палец и поднял его вверх.
— Ветер — южный, — торжественно возгласил он.
— Из Мюнхена, — пробормотал я.
— Что? Что? — не расслышал Руди.
Я почувствовал, как пальцы Ани сжали мой локоть.
— Почему ты вспомнил Мюнхен? — спросила она.
— Да так просто. Подумал: сегодня здесь, завтра уже там. Забавно получается.
— Ну и врешь, — сердито, и грустно сказала Ани. — Тебя тоже встревожил закат.
— Сплошная мистика, сестренка, — захохотал Руди.
— Конечно, мистика, — согласился я.
Мы шли по площади, пустынной и гулкой, и коричневый омнибус, сверкнув желтыми глазищами, подобрал на остановке одинокого пассажира и прошуршал мимо нас. На буром фасаде зажглось одно-единственное окно, а древняя кирка казалась силуэтом, вырезанным из тускло-черной бумаги, и вокруг стало так темно, что я с трудом разглядел стрелки на часах ратуши. Они показывали двадцать минут девятого.
Значит, мне оставалось пробыть в Берлине чуть больше двенадцати часов.
— И дались тебе эти баварцы, — вдруг взорвался Руди. — Бросаешь работу в Киндербюро, бросаешь своих хороших друзей. Неужели тебе так хочется черного мюнхенского пива? Право, Даниэль, оставайся с нами!
Он обхватил меня за плечи, заглянул в лицо и повторил:
— Ну, оставайся с нами.
— Двенадцать часов, — сказал я, отвечая не столько Руди, сколько собственным мыслям, беспокойным, призывным и только чуть-чуть грустным. — Еще целых двенадцать часов до отхода поезда…
АСТРОНОМ ВЕРЕН ЗВЕЗДАМ
Роман воспоминаний