Ничего другого я за оставшийся месяц не делал. Читал, спал, поддерживал печное пламя, слушал, как гудит снаружи ветер, как разговаривают играющие в карты.
Ребра покрылись сочной плотью, живот выступил, и впервые за многие месяцы бедра оказались толще колен.
Сперва я благословлял перемены. Потом стало хуже. Усталость, голод и холод гонят прочь все мысли, за исключением того, как бы казаться работающим рьяно, а самому выполнять поменьше, где бы раздобыть пищи и найти тепло.
Но, избавившись от изнеможения, обогревшись и насытившись, замечаешь перемену мыслей. Появляется время для сна, и грезы оборачиваются пыткой. Вновь затопляют сердце все прошлые, пустые страстишки: боязнь смерти, ненависть к лишившим тебя свободы властям придержащим, одиночество и даже достоинство.
Мы с Могиканином не разговаривали. Между нами не было ничего общего. Хотя он и спал, но никогда не пребывал в покое. Непрерывная работа ума, мысли… Непреходящая деятельность, а мне оставалось лишь отдыхать.
Порой я наблюдал за хозяином барака, тщась застать врасплох, в мгновения между карточной игрой, сном или оттачиванием ножа, полагая, будто могут выпасть моменты, когда невыносимые воспоминания вынудят его прерваться, нахмуриться, что посетит и проступит на лице его непрошеная мысль.
Так и не удалось. Ни разу не совершил Могиканин лишнего движения. О многих ли возможно сказать подобное? Никаких почесываний, постукиваний пальцами, присвистываний, зевков, потираний подбородка, прикусываний губ или запинок в разговоре.
Даже взгляду находилось исключительно толковое применение: ни разу не случалось ему созерцать вид из окна, стену или потолок, пока спит наяву сознание, пока выстраиваются в голове планы. И я решил: судьба свела меня с великим человеком. А его взгляд… Свет и тайна, доступные рыбьему взору, обращенному сквозь чистый лед в полуденные небеса. За картами довольно и мига, чтобы оглядеть выпавший расклад, а если так, то для чего более смотреть? Занимало его лишь наблюдение за другими игроками. Многое можно прочесть на их лицах. Ни о чем больше не думал Могиканин, рассматривая чужие лица: только о тех, за кем наблюдал.
Не знаю, как долго продолжался бы подобный образ жизни. Каторга снаружи шумела гулом голосов, стуком топоров по дереву. Позднее прочих, едва меня окончательно откормили, возвратилось ощущение того, сколь далеко от другого мира я оказался, однако я превозмогал страдания, позволяя себе немного сумасшествия, воображая себя исследователем Арктики, очутившимся на скованном льдами судне и дожидающимся прибытия спасательной экспедиции. Вот уже несколько лет как вся каторга предавалась безумию, безумию глубокому, лишь усугубившемуся с началом голода, но я забыл о сумасшествии, иначе высвободил бы его вспышкой, с первыми проблесками солнца озарившими горизонт в ноябре, и сияние достигло бы мозгов каторжан, обрубило бы нервы, подобно долоту, и положило бы конец Белым Садам.
На следующее утро вновь взошло солнце. Сидя у окна, я поедал хлеб с сыром, листая Эдварда Беллами. Что-то влетело в окно: стиснутый кулак, до крови искромсанные костяшки, обнаженные жилы и сухожилия — рука, развевающиеся лохмотья, холодный воздух. Истаявшие мышцы прикрывала живая кожа: иссиня-серая, почти прозрачная. Миг — и шум разбитого стекла, окатило холодом, алые потеки на синюшной коже, тотчас же я отбросил книгу, встал, отступил на шаг…
Человеческий коготь ухватил, вырвал еду, дергаясь назад и перерезая себе артерию, налетев на выступ стекла в пробоине: я видел в окно с поднятой занавеской бараки на рассвете — впервые за столько дней. Увидел человека, разбившего окно, чтобы выхватить мою пишу, красные капли падали с рукава и касались почвы уже ледышками, а вор не замечал, запихивал хлеб в рот так плотно, что обнажились зубы, и казалось, не осталось губ — только яма рта и зубы. Скулы тоже обнажились, проступая сквозь плоть, кожа на лбу истончилась, огрубела, глаза — глубокие головные выемки; череп, обшитый шкурой мертвеца.
Пока я смотрел, еще один скелет, второй каторжанин, попытался украсть пропитание. Оба сцепились в драке, упали на снег, стараясь изничтожить друг друга последними остатками еще имеющихся сил; метили пальцами в глаза, лягались, стараясь одолеть, хотя конечности немногим превосходили по толщине кости. Дрались молча, без крика, и только дыхание слышалось.
Примерно в двадцати метрах от нашего барака лежал раздетый труп — еще один обтянутый кожей мертвец, ничком в снегу, а волосы и кровь смерзлись вокруг торчащего из черепа колуна. Пробежал охранник в тулупе, держа револьвер наготове. Засвистели, принялись стрелять.
В другом конце бараков громко бранились. Мазур и Цыган, занявший место убитого Пулемета, чего-то требовали от Могиканина.
Мазур повторял:
— Делиться надо, слишком богато на одного выходит!
Цыган говорил:
— Всё кончено, капут! Мочи нет ждать, братишка! Давай гульнем! Мне бы сердце. Сырое, теплое еще, страсть как люблю!
И сказал Могиканин: