Стоит отец — гранитный постамент, пятиметровая фигура из бронзы, лицо молодое, как на почтовой марке, выпущенной к его семидесятилетию. На той марке ему двадцать пять лет, он слушатель Коммунистического университета имени Я. М. Свердлова.
Хороший памятник, очень хороший. Он выделяется какой-то легкостью, свободой движения, да и руки застыли в жесте необычном. То ли приглашает он, то ли отдает людям все, что есть у него.
Скульптор — ленинградец, фамилия его Николаев. Я его никогда не видел, только говорил по телефону. Он умер, памятник отливали без него. Николаев этот звонил мне только тогда, когда бывал сильно пьян, и всегда говорил одно и то же.
— Хочу, чтобы он стоял раскинув руки. Как распятый Христос. Понимаете, креста нет, но распятие — вот оно! Распят, как Христос. Согласны?
Кто он был, этот Николаев? И кто разрешил бы сделать распятие?
Спасибо, скульптор Николаев!
А вот в Ташкенте, на площади возле Акмаль-Икрамовского райкома партии, памятник будет другой. Мне показывали эскизы и фотографию макета. Портретного сходства — ноль, тяжелое, «волевое» лицо, сталинская шинель, а сапоги, кажется, кирзовые.
Говорят, нигде нет такой коррупции, как вокруг монументов. Коррупция вокруг памятников — явление символическое, но мне не до этого.
Каким был бы мой отец, доживя до сегодняшних дней? Думать об этом не могу. Почему-то кажется, что он ни при каких обстоятельствах не дожил бы.
Ну так что же все-таки мой отец сказал бы об Узбекистане семидесятых и восьмидесятых годов?
Не только по незнанию я уклонялся от ответа. Понимал, что большинство задает этот вопрос искренне, но если нас было больше, чем двое, то следовало предполагать, что кто-то обязательно донесет. Я не отвечал на этот вопрос и только сейчас понял, что и про это можно было донести. И наверняка — доносили.
Конечно, я не представлял себе масштабов преступлений в республике, о которых нынче говорят все, но атмосфера была насквозь пропитана ложью, ложью, ложью, ложью. Самое удивительное, что часто не удавалось понять, зачем тебе лгут.
Но тут надо понять, что какая-то часть лгущих делала это потому, что не доверяла мне, и в той атмосфере было это абсолютно простительно Только два человека говорили со мной откровенно. Первый был моим другом, я знал его еще студентом МГУ, потом он стал известным лингвистом, профессором и член-корром, ученым, известным во многих странах. Однажды, провожая меня в Ташкенте из дома до такси, сказал:
— Ты замечал, каких московских подонков-писателей он любит?
— Замечал.
— Как ты думаешь, берет он взятки?
— Вряд ли. Чего ему не хватает.
— А по-моему, берет.
Вторым был директор совхоза. Когда он при первых наших встречах намекал, что Рашидов не тот, за кого себя выдает, я возражал. Вдруг провоцирует? На XXVI съезд партии его выбрали делегатом. Он позвонил мне, сказал, что из гостиницы их не выпускают, поэтому просил приехать.
За окнами «России» светились звезды на башнях Кремля. Он угощал меня делегатской снедью, каленными в золе урючными косточками, зеленым чаем, сначала говорил о незначащем и вдруг сказал:
— Дальше так продолжаться не может. Они уже слитками берут.
Я не понял.
— Золотыми слитками, Камильджан. Все берут, но не у всех.
— До самого верха?
— До самого, Камильджан. А лестницу надо мыть сверху. Так?
Впрочем, оба разговора состоялись, когда Рашидову оставалось жить недолго, хотя этого никто и предположить не мог, когда власть его была безраздельной и Брежнев звал его любовно Шарафчиком…
Если бы и в самом деле отец увидел Ташкент, не мог бы даже с птичьего полета не заметить чудовищного социального расслоения. Может быть, понял бы отец, что на смену сталинской опричнине пришел по прихоти истории в обратном движении вотчинный строй со всей системой феодальных отношений в азиатском их варианте. У нас ведь эмиры, ханы, хакимы, баи и аксакалы — совсем недавнее прошлое. К началу сороковых годов еще одно поколение не сменилось. Грибница феодально-байских связей и психологии была жива, и на ней в соответствии с социальным заказом «гения всех времен и народов» стали буйно расти поганки и мухоморы.
Не знаю пока, сумею ли я в этой книге рассказать о том, до каких чудовищных размеров все это выросло. Я писал об этом в периодике, знакомился с уголовными делами, разговаривал со следователями, которые пока что одни пишут новейшую историю республики, но сейчас не время и не место. Сейчас я должен вернуться к себе и к тому времени, когда приехал в Москву и даже о самой кратковременной поездке на родину не помышлял.
Из Москвы меня забрали, в Москву я вернулся, ибо по постановлению Совета Министров СССР № 1655, касающемуся реабилитированных, мы обеспечивались жилплощадью по месту ареста. А в Ташкенте мой отец все еще продолжал быть врагом народа, и в его имени для краткости и по невежеству совмещали и Троцкого, и Бухарина, и Рыкова, и Зиновьева.
Еще при жизни Сталина, когда я был в ссылке, мой сводный брат Ургут написал из Ленинабада письмо бывшей домработнице деда, тете Даше Хохловой. Та переслала письмо мне, я написал в Ленинабад, но ответа не получил.