Я не знал, что после освобождения из лагеря по болезни Ургут годами нигде не прописывался, стал бродячим строителем и мог не получить моего письма. Я не знал почтового адреса дома моих родственников в Старом городе Ташкента да и не ведал, живет ли там кто-нибудь из наших.
Я упивался Москвой, был счастлив своей зарплатой в 690 рублей, девяти метровой комнатой в коммунальной квартире, которую обставил мебелью, выброшенной на помойку каким-то учреждением.
Один за другим возвращались из лагерей и ссылок мои друзья, стали находиться друзья и знакомые моих родителей. Они возвращались к прежней жизни, к семьям. У одних жены с детьми, у других только дети, у третьих — иногда и родители. Они возвращались к прежним своим занятиям, попадали в колею, по которой до ареста прошли большой путь. Инженеры становились инженерами, бухгалтеры — бухгалтерами, химики — химиками. Мой лагерный друг Евгений Александрович Гнедин был до ареста дипломатом и журналистом-международником. Журналистикой он и стал заниматься, когда тогдашний МИД не захотел иметь с ним дела.
Как ни велик был перерыв, но инерция прежней жизни таилась в этих людях до самой свободы и помогла теперь все поставить на свои места. Кроме того, эти люди знали, кто они на самом-то деле, чего стоят, что могут. Автор «Одного дня Ивана Денисовича» никогда не написал бы этой и других своих «лагерных» книг, если б до ареста не был уже абсолютно состоявшимся человеком, подлинным героем войны, победителем, бравым капитаном Советской Армии А. И. Солженицыным.
Мы постоянно упоминаем поколение молодых людей, прошедших войну и ставших писателями, — гордостью послевоенной литературы, но и те фронтовики, которые попадали в лагерь после Победы, если они не были предателями или уголовниками, а победителями, отличались особой верой в себя, более категоричным отрицанием существовавшего порядка вещей, чем большинство старых лагерников.
А я? До ареста — ученик ремесленного училища, в лагере просто заключенный, в ссылке мне удалось закончить фельдшерскую школу и быть не хуже других. Но в Москве-то среди старых и новых знакомых?
Вообще мое возвращение в Москву больше казалось счастливым финалом, этакой музыкальной кодой, нежели началом новой жизни.
Я обозначил жанр этой книги как роман-хроника. И то, и другое, конечно же, весьма условно. Хронологическую дисциплину мне соблюдать невозможно, оправдываю себя тем, что это не просто хроника, а хроника постижения. Постижение прошлого через настоящее, сквозь несколько его слоев.
В первые годы на свободе я сравнивал себя с глубоководной рыбой, вытащенной на поверхность. Не до обозрения горизонта мне было. Ощущение очень своеобразное — страх, заглушаемый эйфорией. Главная инерция выражалась в том, что я всюду писал заявления с требованием реабилитировать отца. На улице Кирова, в главной военной прокуратуре, куда я пришел в очередной раз, полковник стал объяснять мне, что мое ранее поданное заявление потому не может иметь хода, что я забыл упомянуть место и год рождения отца. Как же, мол, найти его дело?
Я возмутился, ибо «дело»-то я назвал точно — «процесс антисоветского „право-троцкистского блока“» в марте 1938 года. Помню, я сильно кричал на полковника — это и была эйфория, и полковник, растерявшись, сказал:
— Назовите лучше людей, которые могли знать вашего отца по работе.
— Люди, которые знали его по работе в Ташкенте, или погибли, или стали клеветниками. Из тех же, кто в Москве, могу назвать несколько имен.
Полковник приготовился записывать.
— Хрущев Никита Сергеевич, Молотов Вячеслав Михайлович, Микоян Анастас Иванович, Ворошилов Климент Ефремович…
Все они были тогда членами Президиума ЦК КПСС.
Полковник положил ручку.
— Простите, но этих людей я не могу вызвать для допроса.
— Это ваше дело! — крикнул я. — Пишите, что говорю!
Полковник стал очень вежлив, попросил подождать в приемной и вскоре вновь пригласил в кабинет. За его столом сидел седой генерал с сизым лицом.
Я сел на стул, третьего стула не было, полковник стоял.
— Буяните? — спросил генерал. — А зря! Полковник у нас человек молодой, необразованный. Не знает он, кто такой Акмаль Икрамов, имя и отчество Бухарина не знает А я знаю, только, молодой человек, без приказа я к шкафу, где те дела хранятся, близко не подойду. Пишите выше.
— В КПК?
— Выше. Неужто непонятно?
Понравился мне генерал. Я стал писать выше, на этом занятии, пожалуй, сильно двинулся профессионально как журналист. В Ташкент, в ЦК я писал с особой резкостью. Ответов не было ниоткуда. Жил я, однако, не только этим, это был азарт лагерника, который «качал права». А жизнь вокруг меня давала обильный материал о том, что, естественно, проходило мимо заключенного и ссыльного.