«Борьба». «Жизнь». «Счастье». «Концепция хорошей работы». Так и хочется попросить будущих читателей этой книги еще раз пробежать глазами слова Юрия Ларина, того самого Юры, жизнь которого была спасена торопливым «да, да» Николая Ивановича.
— Юра, — говорю я, — хочу написать о тебе в своей книге.
— А чего обо мне писать?
— О торжестве справедливости хотя бы. Какое трагическое начало и какой счастливый на сегодня итог!
— Какое трагическое? — спрашивает он. — Знаешь, я детдом без всякой трагедии воспринимаю. Приезжают ко мне ребята, с которыми вместе были, только веселое и смешное вспоминаем, а на сегодня… Здоровье-то у меня, сам знаешь. Какое тут счастье, рука плохо слушается. Устаю. Читать много не могу.
— Юра, — настаиваю я. — Ты представь себе, что твоя история попадает в руки Диккенса, Гюго или Дюма. Взяли крохотного мальчика, отняли у родителей, отца казнили и опозорили, мать на много лет посадили в тюрьму. Понимаешь, не молодого матроса заключили в замок Иф, а мальчика, и мальчик этот не знал своей подлинной фамилии, отчества и чей он сын. А потом — Москва, известность… Получился бы роман «Человек, который смеется» или «Граф Монте-Кристо».
Юра весело хохочет.
— Ну ты даешь! Интересно у тебя мозги устроены. — И опять хохочет. — Я всегда замечал у тебя тягу к экзотике Видно, что ты до сих пор находишься под влиянием «Тысячи и одной ночи».
И опять хохочет. Смешно ему все, что касается только его. Об отце думает много, много знает и в чем-то не согласен со своей мамой.
Анна Михайловна живет рядом со мной, по прямой метров двести разделяет наши дома. Это тоже проявление невероятной сюжетности жизни. Анна Михайловна написала мемуары. Отдельные главы я прочел, не со всем там согласен.
— Ваша концепция противоречит моей, — говорю я. — Но долго спорить не смею. Ваше свидетельство важней моих догадок. С Артуром Кестлером я тоже не согласен, но пусть каждый скажет, что думает и знает. А косвенным аргументом в пользу вашей точки зрения может служить, пожалуй, вот что: если Николай Иванович был хоть в половину так же оптимистичен и наивен, как Юра…
Она перебивает меня:
— Николай Иванович был в десять раз наивнее Юры! В десять раз! Он все видел своими глазами, но очень долго верил, что Коба его любит и не убьет. Я считаю, что в тридцать третьем году Николай Иванович понимал неизбежность войны с Гитлером и что промышленность необходима, пусть построена она ценой огромных жертв. И если он и разговаривал с Акмалем об этих огромных жертвах, то не так определенно. Ведь он не был в принципе против коллективизации.
— Но против методов!
— Он был против насильственной коллективизации…
— Но, Анна Михайловна, — взмолился я. — Все это так, я вам верю, но — военно-феодальный способ эксплуатации крестьянства…
— Конечно. Это он на июльском Пленуме сказал, в двадцать восьмом году…
— Формулировка была резкая, — перебиваю я. — И исчерпывающая!
Мы вышли на лестницу покурить. Анна Михайловна стряхивает пепел в спичечный коробок и рассказывает, рассказывает… Честная память, точные детали, юмор, который был тогда, и юмор нынешний, даже — нынешний молодежный.
И вот получается, что Н. И. Бухарин в 1928–1929 годах и в 1933—1934-х совсем разные люди. Я же настаиваю на своем.
— Формулировка Николая Ивановича была научной и не давала пути для отступления.
— Да, но тем не менее он пошел на «чрезвычайные меры», хлеба-то не было, хлеб припрятал кулак… И Сталин сам ездил в Сибирь. Рыков и Томский пошли на «чрезвычайные меры». Под давлением, но пошли. Ведь вопрос стоял: или признавай свои ошибки, или… При Ленине так не могло быть. Ленин требовал подчинения решениям партии, а не отказа от собственного мнения вообще. Если бы не угроза фашизма, Николай Иванович не переменил бы своей точки зрения…
Мы уже покурили, сидим на кухне и говорим о рютинской платформе. Для нас всех нечто известное лишь в общих чертах, но для Н. И. Бухарина и для моего отца это было фактом их жизни. И не могли они не вспомнить Рютина, который — это единственное, что я знаю достоверно, — считал Сталина врагом ленинизма и призывал к тому, чтобы удалить его от руководства партией и государством.
Анна Михайловна засобиралась домой, идти недалеко, но время позднее, а завтра день рождения внука — надо на ночь тесто поставить.
Расскажите про Юру, — прошу я, провожая Анну Михайловну через заснеженный двор. — А то ведь от него ничего толком не добьешься.
Ему было тринадцать месяцев. Меня арестовали в тот день, когда начался суд над Тухачевским. Сначала Юра попал к моей маме. Ее забрали в январе 1938-го. Юрке тогда было полтора года. Его одели, ноги сунули в валенки и увезли куда-то. Он страшно плакал. Была няня, Паша. Она жила у моей тетки и работала курьером, вырастила моего двоюродного брата, вот которого посадили…