То есть, надо полагать, велел преследовать мсье Франсуа и обыскать его, а у того не оказалось… чего?
Чего-то. Того самого чего-то.
Наверное, они и впрямь не были паломниками, эти четверо… А может, и были, но – не только паломниками.
Повозка, лихо перелетая из ряда в ряд, мчалась к вокзалу. Мелькали по сторонам скомканные скоростью панорамы предпраздничной столицы: тающие в сизой дымке бесснежного мороза громады изукрашенных домов; бесчисленные гирлянды готовых взорваться разноцветным сиянием ламп, перечеркнувши бездонную синеву великого Неба; ярко расцвеченные, несмотря на совсем еще ранние сумерки, витрины, пляшущие и мельницами крутящиеся надписи…
А мсье Франсуа бен Хаджар?
О нем мы вообще ничего не знаем.
Ну, кроме того, что поведал Дэдлиб…
“И еще – что он мне сразу не понравился, – добавил было Богдан и тут же укоризненно сказал себе: – Просто ты не любишь толстых самодовольных мужчин с перстнями на всех пальцах”. Подумал и честно признался: “Да, я не люблю толстых самодовольных мужчин с перстнями на всех пальцах”.
До великого праздника оставалось всего лишь несколько часов.
“Баг, верно, в гостинице уже изнывает один. Столик в едальне заказан на восемь, к этому времени надо бека и Фиру уже привезти и дать хоть полчаса роздыха с дороги, после полета…”
“Этот-то воздухолет, я надеюсь, не опоздает?”
“А я сам-то не опоздаю?”
Богдан поглядывал на часы едва ли не ежеминутно. Хоть он и расстегнул доху, ему было страшно жарко и душно в повозке, по спине у него текло – нервы. “Быстрее, – время от времени не выдерживая, бормотал он невозмутимому водителю. – Пожалуйста, быстрее…” Он страшно не любил опаздывать. А уж нынче-то опоздание было бы совершенно несообразным.
Он все-таки не опоздал.
От поспешности путаясь ногами в длинных, мотающихся на бегу полах расстегнутой дохи, в запотевших очках он влетел в зал для встречающих как раз в то мгновение, когда широкая бегучая полоса начала неторопливо, уважительно выкатывать из переходного тоннеля пассажиров ургенчского рейса.
Некогда было снимать очки и протирать их с обычной для Богдана тщательностью и обстоятельностью. Он просто мазнул ладонью по одному стеклу, по другому – и сквозь оставшиеся на стекле потные разводы сразу увидел своих.
Железный бек был в той же бурке и папахе, что и полгода назад, – ни летняя асланiвская жара, ни зимний стылый воздух Ханбалыка были ему нипочем; сверкающая короста родовых орденов (как глава тейпа, бек носил все боевые награды, когда-либо полученные его прямыми предками по мужской линии), крючковатый нос, высохшее смуглое лицо, все в морщинах, ровно печеное яблоко, и живые глаза, неуклонно глядящие вперед. За руку бек держал – Богдан внутренне ахнул от умиления – свою сильно уменьшенную копию, тоже в папахе и бурке, только совсем юную и без орденов, с таким же носом и такою же смуглостью лица – только без морщин и без бороды, с такими же живыми глазами – только они еще не обладали тем орлиным достоинством, что глаза почтенного старика, а с детским любопытством стреляли по сторонам.
А рядом с беком, на шаг назад, как и полагается воспитанной женщине, с рассеянной, едва уловимой улыбкой на ярких вишневых губах, неподвижно плыла навстречу мужу Фирузе, неся Ангелину-Фереште.
Богдан бросился к ним.
Все было так, как надо, и так, как всегда. Они обнялись; бек притиснул Богдана к панцирю наград, продраил его щеку жесткой бородой.
– Здравствуй, бек. Здравствуй, ата.
– Здравствуй, минфа.
Бек, взяв стальными пальцами Богдана за плечи, чуть отстранил его, всматриваясь в лицо, – и, видимо, остался удовлетворен.
– Возмужал за эти полгода, – одобрительно заключил бек, – возмужал. Видно, правильно живешь… Рад тебя видеть.
– А я-то как рад, – ответил Богдан.